— Доброе утро, мистер Грант, — приветствовал его доктор Майер. — Рад вас здесь видеть.
— Доброе утро, — буркнул Грант, опускаясь в предложенное кресло. — Не могу сказать, правда, чтобы это так же радовало и меня.
— Вас можно понять, — мягко сказал врач.
— Но раз уж я здесь — так и быть, спрашивайте, ревновал ли я своего отца.
— Вы считаете, что любая попытка к самоубийству обязательно связана именно с такого рода вещами? — улыбнулся психиатр.
— Нет, не считаю. Но разве не с этого начинают ваши коллеги? Вы под стать юристам — все усложняете, чтобы было больше работы. А ведь все равно не докопаетесь. Я мог бы сказать вам и сам, но чего ради? Все равно вы не сможете мне помочь. Никогда бы я к вам не пришел, если бы меня не заставил суд.
Доброжелательные карие глаза психиатра глядели на Гранта с сочувствием. Когда он наконец умолк, доктор Майер сказал:
— Я понимаю вас, мистер Грант.
— И не думайте, — теперь Грант почти кричал, — что если меня послал суд, то я нуждаюсь в чьей-то благотворительности! Дайте счет, когда закончите, и я уплачу вам сполна!
— Спасибо, — с улыбкой ответил психиатр, — побольше бы таких больных. Но дело не в этом. Без вашей помощи я не смогу ровным счетом ничего для вас сделать. Мне придется написать на вашей карте: «От лечения отказывается», и вас, мистер Грант, поместят в психиатрическую больницу. Не я помещу, а закон, чтобы обезопасить вас от самого себя. Вы это понимаете?
Грант смотрел на него исподлобья. Вдруг лицо его дернулось, и он закрыл глаза руками. Потом отнял руки от лица и сказал:
— Ваша взяла. Простите меня, Бога ради, — тот наглый субъект, который только что с вами разговаривал, на самом деле вовсе не я.
— Я знаю. Я видел, что это только личина — мы все ее носим.
— А если она приросла и от нее не избавиться? — с горечью спросил Грант. — Вот в чем моя беда. Ведь я… — Он запнулся. — Простите — вы, верно, хотите спрашивать меня сами.
— Нет-нет, говорите! Выбросьте из головы представление, будто мы, психиатры, склонны все усложнять. Конечно, может оказаться, что рассказанное вами не имеет прямого отношения к подлинным вашим трудностям… но посмотрим. Говорите, прошу вас.
— Хорошо, но мой рассказ вам покажет, как мало общего у меня с тем грубияном, которого вы только что перед собой видели. Преуспевающий бизнесмен, энергичный делец — да ведь все это обман! Знаете, кто я на самом деле? Человек, который себя предал. Человек, который зря прожил жизнь.
— Никто не живет зря. — Взгляд психиатра скользнул по раскрытой перед ним папке. — Агент по продаже типографского оборудования — разве это не полезная, нужная обществу работа?
— Оставьте, мне приходится это слышать на каждом банкете.
— Но разве это не правда?
Грант пожал плечами.
— Да — для тех, кто в это верит. Но не для тех, кто мог бы добиться в жизни чего-то действительно стоящего.
— Стоящего? Что вы имеете в виду?
— Стать художником, например.
— Понимаю. Но не кажется ли вам, что это неизбежное следствие выбора пути — чувствовать порой, что путь выбран не тот?
— Я не чувствую — знаю. И это не мимолетное ощущение — я испытываю его уже много лет, и оно все крепнет. Сначала, когда я еще только пробивал себе дорогу, оно меня особенно не тревожило. Но теперь, когда я кое-чего достиг и у меня все больше свободного времени для размышлений, теперь я могу оглядеться в мире, который сам для себя создал, и меня тошнит от него, от его пустоты, от его абсолютной, дьявольской, бесцельности.
Доктор сочувственно кивнул:
— Наверное, вы и в самом деле очень хотели стать художником. Что же вам помешало?
— Что мешает вырасти на камне цветку? Как будто ничто не мешало, разве что бедность. Бедность настоящая, отчаянная. Отец был не бог весть какой работник. Он часто болел — так, во всяком случае, он называл свое состояние. Заработка ему хватало только на выпивку. Выпьет — и «заболеет» снова. Ничто, кроме выпивки, его не интересовало. Для него не было различия между картиной и… чем угодно, другим. Он знал одно: чтобы заниматься искусством, нужны холсты, краски и кисти, а они стоят денег. Ну, а мать… она работала столько, что ни на что другое сил у нее не оставалось.
— А в школе вас разве не поощряли?
Грант презрительно рассмеялся.
— Ну и вопрос! Вы ходили когда-нибудь в городскую школу? Из тех, что были прежде? В них пахло дешевым мылом, классы были переполнены, а учителя получали нищенское жалованье. Мы рисовали стулья, поставленные один на другой, и цветы. Учитель рисования был убежден, что искусство — это точное копирование. Я и сейчас вижу его перед собой: глухой, в огромных черных ботинках, из носа торчат кустики волос. Судя по всему, он считал себя отменным преподавателем, но я его ненавидел. Однажды я попытался нарисовать цветок таким, каким его воспринимал, и учитель поставил мне единицу! И еще добавил, что, если бы не хорошо наложенная краска, я и единицы не заслужил бы. А потом он показал мою работу классу, и все смеялись.
Грант прикрыл глаза рукой. Когда он опустил ее, она дрожала.
— Столько лет прошло, а до сих пор больно вспоминать.
— Такие вещи ранят порой очень сильно, — негромко сказал врач.
— Если бы дело было только в этом! Уж какой-нибудь выход я бы нашел. После того случая я стал рисовать так, как требовал учитель, но без особого прилежания, ниже своих возможностей — мне не хотелось, чтобы он ставил меня в пример другим как раскаявшегося грешника. Но дома я рисовал предметы такими, какими их видел, и вкладывал в это занятие всю свою душу. Я твердо знал: когда вырасту, буду художником. Другого я себе даже представить не мог. Не боксером, не машинистом — только художником! Я никому не говорил — говорить было некому, — но стать я собирался художником, и больше никем.
Он вздохнул, и отзвуки тяжелого вздоха пронеслись сквозь наступившее молчание, словно сквозь годы, минувшие с той далекой поры.
— Но я им не стал. Сразу после школы устроился на работу — надо было приносить в дом деньги. Попытался было откладывать хоть немного на холст и другие принадлежности для занятий рисунком, но отложенные деньги всегда приходилось тратить на что-то другое. На искусство оставалось все меньше и меньше, и наконец я вынужден был и вовсе прекратить занятия живописью. Не помню, чтобы я тогда об этом жалел. Решил — как будет, так будет. В то время я стремился любой ценой выкарабкаться из нищеты. Меня тошнило от бедности — от ее вида, ее зловония, ее мерзкого привкуса. Я сказал себе: потом я смогу заняться искусством снова. Но этого так и не произошло.