Смушкович Даниэль
Исцеление огнём
Даниил СМУШКОВИЧ
ИСЦЕЛЕНИЕ ОГНЕМ
По ночной дороге бродят
неприкаянные звуки
Ближний говор, дальний шепот,
поступь мерная коня,
Потом, пылью и полынью
пахнут ласковые руки,
Постепенно происходит
исцеление огня.
Э.Раткевич
Дверь захлопнулась, отсекая шорох ветра в грудах сухой листвы у дороги, зловещий шепоток отчаяния и сомнения, Засов, замок, цепочка именно в этом порядке замыкаются они ритуалом защиты. Вайн прислонился спиной к прохладной стене, блаженствуя в полумраке прихожей. Это мой дом, мой замок и лен. Они не войдут сюда.
Он внимательно, настороженно осматривал - скамеечку, ящик для обуви, зеркало с полочкой, те вещи, что служили дому охраной. Все на месте, как было утром. Ящик, о который споткнется непрошенный гость, тапочки, которые он оттолкнет с дороги или раздавил тяжелым башмаком - смотря по настроению. Но тревожных признаков нет. Можно снять портупею, нацепив на древнюю, как церковь, вешалку, и немного расслабиться.
Комната встретила Вайна молчанием. Так и должно быть, умница девочка. Все вещи на своих местах; на столе, тумбах, шкафах - налет ржавой пыли, будто в не своем доме, где жить - живут, но заботиться о нем никто не станет, ищи дурака! Только... горят в нише буфета две свечи, тонкие, съеденные огнем уже до половины. Синеватый дымок тает в воздухе, наполняя гостиную тяжелой лаской благовоний. Сколько раз он повторял ей, чтобы она оставила этот кощунственный обычай, и все равно каждый раз, приходя домой, обнаруживал на буфете две свечи - за себя и за нее.
Шуршал ветер позади затворенных ставен, перешептывался сам с собой, так что Вайн не сразу заметил слабый звук из спальни. А потом распахнулась дверь, радость захлестнула его, стройное тело прижалось к груди. Палая листва волос, небеса глаз - Харраэ, грех мой, любовь моя...
Имперские войска вступили в город поздним утром. Весь предыдущий день, и ночь, и еще три дня до этого за горизонтом ворочался страшный зверь - канонада; поспешно откатывались назад, на север, части конфедератов, их волны одна за другой сочились сквозь город, оставляя в сите улиц брошенный металлолом. Последняя бронеколонна прокатила по главной улице уже за полночь, в кровавом свете малого солнца, и наступила тишина. Как после убийственной засухи, когда дохлую саранчу - и ту сдуло ветром. В молчании поднялось в небеса дневное светило. А за час до полудня с рокотом и лязгом вкатились в Тернаин-дорэ-ридер первые имперские танки. Они шли не останавливаясь, не сворачивая, по главному тракту, с закрытыми люками и недобро прищуренными смотровыми щелями. Вайн наблюдал за их неуклонным, обманчиво медленным ходом со ступеней церкви, негромко повторяя вслух: "Почто мятутся народы, племена замышляют тщетное? Нет бога, кроме Господа. Восстают цари один на другого, не убоясь гнева Его. Нет веры кроме истинной. Услышь мольбу мою, Всевладыко: Усмири мятежных и вразуми сомневающихся, а иного не надо мне." А танки под лазурными вымпелами все шли и шли через город. Жидкая толпа, собравшаяся на встречу освободителей, вначале размахивала синими флагами, кидала под гусеницы ветви цветущего вааля, возглашая одинокими голосами славу императору, потом утихла, замерла и вскоре расточилась. Опустела площадь, и только танки бесконечной чередой шли главным трактом. А к вечеру за горизонтом вновь заговорили пушки; их голоса глохли, постепенно отдаляясь. Империя, только что заглотившая Тернаин-дорэ-ридер, город тысячи дорог, двигалась на север.
Они сидели за широким, как площадь, столом, прижавшись плечами. Гостиную освещала лишь лампа, отставленная на буфет, и оттого в ней казалось как-то уютно.
Вайн жил ради этих вечеров. Ради них натягивал каждое утро синюю с пурпуром униформу: цеплял на бок дурацкий пистолет, из которого - он знал - все равно не сможет никого застрелить. Ради этих вечеров терпел бессмысленную болтовню товарищей и патрули по пустым улицам, постоянный страх разоблачения, отнимающий силы ужас предательства.
Вот уже год Харраэ жила у него в шкафу. Два или три раза он оказывался на грани разоблачения, когда приятели по службе бесцеремонно заваливали в гости, пытаясь начать, продолжить или достойно завершить очередной кутеж, но все как-то обходилось. Потом ночные вторжения прекратились, но приходилось постоянно опасаться - косого взгляда в незашторенное случайно окно, нежданного гостя, оставленной на виду вещи, любого следа женского присутствия.
А вечерами, поужинав, они садились в гостиной, прижавшись друг к другу плечами. Первые недели они просто радовались покою, не произнося ни слова. Ближе к осени вечера заполнились разговорами, воспоминаниями и печалью о прошлом. Зима застала их в богословских спорах, в которых Харраэ сражалась со всем пылом незнания, а Вайн - с искусством прирожденного теолога. Весна слышала слова их любви. А с приходом лета слова смолкли вовсе, сменившись прикосновениями. Иной раз Харраэ зажигала вечерние свечи, и оба подолгу глядели на огонь - она с благоговением, он с тайным ужасом. Иногда Вайн открывал книги Речений и читал вслух древние строфы. "Любовь моя как вааль: цветы ее непрочны, и срок им отмерен, но корни ее рушат камень и ствол не сломится бурей...".
Харраэ обернулась к нему; голубые ее глаза в сумраке обрели оттенок гемирского флага.
- Что-то гнетет тебя, - произнесла она без намека на вопрос. Придыхающий интерийский акцент придавал ее высокому голосу удивительную мягкость.
- Да, - тяжело ответил он. - Да.
Империя пришла в город куда раньше своих танков. Для Вайна ее владычество началось со смертью старого настоятеля городской церкви. Новый настоятель, присланный из провинциальной столицы, Оногер-те, оказался человеком деятельным и нетерпимым. Сменился тон проповедей. Потом сменилось настроение магистрата. Быстро и бесповоротно живший дотоле единой жизнью город, где не разбирали, кто аргитянин, кто интери, а кто горец-хейнтарит, раскололся натрое. Перемена коснулась всех. Начали появляться синие и пурпурные полосы на дверях иноверческих домов. В лавочке Вайна раскупили весь ультрамарин. Кое-где стали писать на стенах лозунги. Кое-где стали претворять лозунги в жизнь, и всякий раз убийцы оставались ненайденными.
Потом в городе, испокон веков плевавшем на всякую политику, появилось отделение национальной партии, объединившее почти всех вайновых сверстников. Стали поговаривать втихаря, что под гемирской властью жилось бы куда как лучше. Уже не только жители, а и сам город распался на аргитянскую и инородческую части. Границу между ними пересекали без опаски лишь молодчики преподобного Тевия Миахара.