Станислав Соловьев
SOMNAMBULO
«Государством называется самое холодное из всех холодных чудовищ. Холодно лжет оно; и эта ложь ползет из уст его: «Я, государство, есмь народ»… Государством зову я, где все вместе пьют яд, хорошие и дурные; государством, где все теряют самих себя, хорошие и дурные; государством, где медленное самоубийство всех — называется — «жизнь»…»
Фридрих Ницше «Так говорил Заратустра»
Мартин С., студент из Польво — Кальенте, ехал в жарком вагоне пассажирского поезда № 431. Ехал на запад, отсюда такой далекий запад — в Польво — Кальенте это совершенно невообразимая сторона света. Там даже нельзя было себе представить, что есть что–то, кроме вездесущего Юга. Он ехал в город Нунка–ен–ла-Вида, который называл просто — Нунка.
Было жарко. Нестерпимо жарко, жарко, как всегда здесь летом, но оттого казалось, что сегодня жарко как никогда. Каждый летний день этого края — самый жаркий день в жизни. Но это была неправда, это звучало слишком красиво и поэтично, хотя никакой поэзии, ничего не вызывала эта жара, все было гораздо привычнее и от того — невыносимее.
В проходе маячил проводник. Он искательно заглядывал пассажирам в глаза и улыбался разбитыми губами. Его белые пальцы сжимали абажур от настольной лампы, а развязавшиеся шнурки весело шуршали вслед рыжим старым ботинкам. Он не предлагал чаю — кто будет пить чай в такую жару. Он спрашивал, есть ли у кого водка. У него нет денег, но он готов выменять бутылку на что–нибудь. «То, что в хозяйстве пригодится», — шептал проводник разбитыми губами и тыкал всем абажур. На него шикали, в него плевались хлебными мякишами, били по лицу сумками, и проводник как слепой брел в обратную сторону, придерживая окровавленный подбородок свободной рукой…
Предсумеречная темень вилась за окнами вагона, вилась как бы нехотя, с ленцою. Окна были сплошь запотевшими. Они были толстыми и неровными, эти окна, они были подернуты белесым влажным туманом. Иногда струйки талой воды медленно рисовали на грязной поверхности искривленные узоры, и возникали мимолетные речки на карте стекла, и сквозь них проглядывало непонятное зазеркалье, где мерцали полуистертые слова «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ОНЕЙРОКРАТИЮ!» Но эти бодрые слова быстро исчезали, зарастая мелкой водяной пыльцой, и опять ничего не разобрать.
Вагонные окна напоминали Мартину неаппетитно липкие дешевые леденцы из горелого сахара, и в минуту помутнения рассудка хотелось их лизать языком. Но язык вместо приторной скользкой поверхности натыкался на копоть, и тогда на зубах скрипела пыль, но сплевывать было нечем.
Он оборачивался, и видел, как другие пассажиры лижут языками окна — их лица перепачканы сажей, а глаза пусты как у мертвецов. Слышался натужный кашель, и кто–то жаловался обиженным тоном, что окна не мытые, а могли бы помыть — такие деньги дерут за билет…
Мартин смотрел в окно, смотрел туда уже долго, смотрел без всякого интереса. За стеклом не спеша уползали куда–то на восток и юг деревенские домики. Мазаные необожженной глиной, облупившиеся, присевшие на один бок, с пылающими крышами из проржавевшего листового железа, с узкими незрячими окнами, с не дымящими, полуразрушенными, как гнилые зубы, трубами уползали они. Уползали уже растрескавшиеся, с выгоревшей и шелушащейся, как у больного проказой, кирпичной кожей, они и были тяжело больные — болеющие летним солнцестоянием. Уползали кривые заборы, длинные, некрашеные, похожие на истершиеся клыки одомашненного хищника; на заборах чернели надписи — реклама Государственных Снов. Уползали черные столбы с волосней оборванных электропроводов, грозно показывающие на пыльное небо своими бесчисленными ломкими пальцами. Столбы ощетинились ржавыми гвоздями, битыми лампами, развороченными кожухами трансформаторов, телефонными трубками, что прижимали к ушам полуголые люди… Уползали чахлые одинокие деревца, тонкие, почти без листвы, — словно нарисованные водянистой акварелью на старой папиросной бумаге… Уползала и здешняя хозяйка–степь, а вместе с ней — какие–то собаки, бредущие среди желтой травы, вихляющие куцыми хвостами. Коровы, окрашенные в государственные цвета, линяющие коты, пьяные люди на четвереньках… Уползал случайный грузовик, петляющий, мчащийся в сером облаке пыли. Все, все уползало, и не было этому уползновению ни конца, ни смысла…
Мартин который час лежал на узкой верхней полке. Лежать давно надоело, но вставать было нельзя. Только отвернись, отойди, — и твою полку займет несчастного вида мамаша с кучей орущих младенцев и разнокалиберных сумок. Тогда попробуй, сгони ее, докажи, перекрывая ее хныканье и детские вопли, что это — твое место. Да, твое, вот и билет у тебя есть, ты же деньги за него платил, зачем же, спрашивается, платил, раз творится такое, разве вы не понимаете, что я вам говорю?.. Но все равно ничего не докажешь, и будешь сутки стоять в проходе, судорожно хватаясь за полки, когда вагон будет встряхивать, и качаться из стороны в сторону. Тебя будут толкать, будут наступать тебе на ноги, орать в ухо: чего стоишь, и не даешь пройти! Будут беспрестанно тебя просить помочь — закинуть вон тот чемодан, и снять этот мешок… Не помогут тебе никакие рассказы, будут в лицо тыкаться ноги в преющих носках, будут у тебя болеть ноги, и первым к тебе подойдет патрульный из железнодорожной полиции или таможенник, делающий обход, и спросит, какого ты рожна ты делаешь и не подделан ли твой билет.
Нет уж, лучше лежать. И хорошо, что на верхней полке. Не будут садится на тебя и ставить баулы тебе на лицо, не будут приставать с расспросами от скуки, не будут брататься, дышать чесноком и водкой, стряхивать сигаретный пепел в ухо, орать над головой, просить подвинуться и спрашивать, можно ли присесть, лезть куда–то по ногам–головам. Много чего не будут, если ты лежишь на верхней полке. Можно сказать, повезло… Однако на нижней не так душно. Внизу оседает холодный воздух, там, в ногах — сквознячок, что–то дует, что–то движется, а тут… Горячее поднимается под потолок, висит неподвижно душным маревом, и никуда не собирается уходить, и оттого дышать почти нечем…
Мартин смотрел, как пятится проводник, прижимающий к груди зеленую бутылку, и думал, какой сегодня жаркий день. Под ним было мокро и липко. Иногда он осторожно поворачивался, потому что становилось нестерпимо горячо — тело нагревало пластмассу, от жара его тела пластмасса начинала размягчаться, таять, и полка провисала, грозила обрушиться вниз. Тогда он ложился на другой бок, стараясь найди кромку уже чуть–чуть остывшую и относительно сухую. Делал он это бессознательно, тело его само искало для себя удобный угол лежания. Но везде тело находило вместо мягкого и прохладного лишь горячую поверхность, и оттого обижено разочаровывалось, и кости болели в местах соприкосновения, а руки было все–таки приятнее держать на груди, ведь там была рубашка, и не приходилось ощущать липнущее к потной коже… Мартин снова переворачивался, и снова тело спешило привыкнуть и возразить.