– Как это там у вас? – приговаривал Глухов, роясь в выдвигаемых один за другим битком набитых ящиках. – Теория множеств… теория игр… ага, вот! – он нашел, что искал. Шумно вбил на место последний ящик и пошел назад, неся в руках изящную лаковую шкатулочку, лист бумаги, расчерченный под таблицу заранее, Бог весть сколько часов или лет назад, и карманный калькулятор. Длинные концы некогда мохнатого, но сильно облысевшего пояса мотались из стороны в сторону. Граммулька уже делала свое дело: морщинистые запавшие щеки Глухова приобрели живой оттенок, и глаза заблестели. – Это просто, вы в пять секунд освоите. Только мы сначала еще всосем.
Всосали. Малянов зажевал, Глухов занюхал.
– Вы бы закусили, Владлен, – просительно сказал Малянов. – Протухнет ветчинка-то.
Глухов только мотнул головой, решительно отказываясь.
– Вы ешьте, Дмитрий. Я, собственно, для вас… По мне либо есть, либо пить, вы же знаете, – он аккуратно вытряхнул на стол из шкатулочки шесть увесистых кубиков. – Когда и ешь, и пьешь, то только тяжелеешь, а полету и в помине нет. Зря и еда расходуется, и питье… – ребром ладони отодвинув чуть в сторону калькулятор, расправил лист с таблицей. Почему-то счел своим долгом пояснить: – А машинку мне Икеда Он подарил в восемьдесят шестом… – видимо, калькулятор имелся в виду. Чувствовалось, что Глухов уже легонечко поплыл. – Великий японский синолог, медиевист. Он в тот год приезжал к нам сюда, летом… – вскинул на Малянова ясные, молодые, но лихорадочно пылающие глаза и вдруг скривился: – Милостыня, да. Гуманитарная помощь. Ну-с, приступим!
Оказалось действительно просто. Думать почти не надо, главное – решиться на то или это, а дальше как повезет. Конечно, названия фигур поначалу путались: «малый фул», «большой фул», «стрит», «карэ», «десперада»… С некоторой опаской Малянов ждал, как поведет себя то, наверху, – ведь везение, столь необходимое именно в подобной игре, и горний присмотр несовместимы. Ничего не смог заметить.
Скоро Малянов почувствовал, что метание приятно тяжеленьких кубиков, дробно постукивающих ребрами по столу, и аккуратное записывание очков – здесь тоже давний ритуал, обросший фразами и гримасами задолго до него, Малянова. Явно, например, выбросив удачно «генерала» – шесть шестерок из шести – надо было, как Антуан в «Беге», громко возгласить: «Женераль Чарнота!» А если вместо шестерок при попытках выбросить именно «генерала» шла какая-нибудь дребедень, нужно было, с презрением глядя на нее, говорить: «Ага! Это он, я узнаю его – в бл-л-людечках-очках спасательных кругов!», обязательно акцентируя «бл», будто хочешь выругаться. Глухов священнодействовал. Он тряс кости перед броском так, словно ласкал их. Он собирал их со стола в ладонь так, словно это были ушедшие годы. Очевидно, он не с Маляновым играл, он вообще не играл – он вспоминал…
Малянов ощутил себя чужим.
Он хлопнул стопку без закуси.
Постепенно, к его удивлению, игра взяла его в оборот – он начал волноваться. Всерьез вскрикивал, если Глухову слишком уж везло, всерьез злился на кости, если они упрямились, всерьез радовался, когда легко и быстро выпадал желаемый расклад.
Они всосали еще. В голове у Малянова зашумело; он стал вскрикивать чаще и громче. Глухов с хмельной улыбкой озорно погрозил ему пальцем:
– А ты азарт, Парамон!
Малянов выиграл.
Отдуваясь, он откинулся на кочковатую спешку кресла, потом опять наклонился вперед, потянулся к бутылке, чтобы налить еще по одной, – и тут обнаружил, что зелье кончилось.
– Реванш! – громко сказал Глухов. – Хочу реванш! Имею право!
– Впер-ред! – согласился Малянов.
– Но нужно взять еще.
– Точно? – засомневался Малянов, однако больше для вида; на самом деле он тоже начал подумывать, что нужно взять еще.
– Абсолютно точно.
– У меня тысяч семь есть.
– Дмитрий, не обижайте старика. Я сегодня банкую.
– Почему?
– По ощущениям. Ну, айда?
– Дождь начался. Слышите – шумит.
– Тут недалеко до ларьков, пять минут. Не растаем!
Не зажигая света в длинной прихожей – падавшего в дверь из комнаты хватало, – они, то и дело задевая друг друга плечами и локтями, набросили плащи, обулись в уличное. Положив руку на замок, Глухов вдруг остекленел на несколько секунд, потом повернулся к стоявшему позади Малянову, задрал белое лицо и, едва не касаясь губами маляновского подбородка, громко и горячо дыша, свистящим шепотом сообщил, как сообщают страшные тайны:
– Востоковедению – тоже конец!
Малянов опешил.
– Почему?
– Ну что вы дур-рацкие вопросы задаете, Дмитрий! – Глухов отвернулся и попробовал открыть замок. Замок упрямился. – Не хочет… – невнятно пробормотал Глухов. – Не пускает… Никто никуда нас не пускает! Зачем свет человеку, путь которого закрыт? – он остервенело принялся дергать замок.
– Дайте, Владлен, я попробую.
Глухов неожиданно согласился.
– Попробуйте… – тихо и смирно произнес он, отодвигаясь.
Дверь открылась безо всякого труда.
– Ключ мы не забыли? – спросил Глухов и тут же сам ответил, сунув руку в карман плаща: – Конечно, нет, вот он, – опять повернулся к Малянову: – Мне-то что? У меня пенсия и я один. А вот наши так называемые молодые… те, кому по тридцать пять – сорок… Переучиваться поздно, до пенсии не дотянуть, дети – мелюзга, зарабатывать начнут не скоро. Ужас. Конец, Дмитрий, конец!
На лестнице их вдруг скачком развезло. Ступеньки повели себя непредсказуемо. Сначала Малянов, потом Глухов едва не сверзились; с хохотом спасали один другого попеременно. Под косо летящий из темноты дождь они вывалились обнявшись, громко и слаженно декламируя:
– Соловьи на кипарисах и над озером луна. Камень черный, камень белый, много выпил я вина. Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
Черная вода в канале Круштейна мелко и нескончаемо трескалась; низкое, истекающее колкой водой небо было угрожающе подсвечено оранжево-красным. Громыхали мимо машины, скача на щербатом асфальте и кидая в стороны невеселые фонтаны.
– Я бродяга и трущобник, непутевый человек. Все, чему научился, все теперь забыл навек. Ради… пара-ра-ра одного… одного чего? Дмитрий, не помните?..
– Розовой усмешки и на…
– Напева, точно!
Хорошо, что оба любили Гумилева.
– Ради розовой усмешки и напева одного: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
На площади Бездельников – бывшей Благовещенской, бывшей Труда, теперь, наверное, опять Благовещенской, но все равно всегда Бездельников – призывно сияли ларьки, цветные от бесчисленных бутылок; издалека, да вечером, да сквозь дождь, они казались радостными россыпями стекляшек в калейдоскопе.