А за их спинами возникали все новые и новые смутные фигуры. Все, кто застрял на этих богом забытых старых путях, кому не стало дороги ни туда, ни обратно. Обреченные вечно жить ими же загубленным прошлым, готовые убить каждого, кто посягнет хоть на пылинку былого. Одно слово — клятые.
Лабух опустил боевую гитару. Невозможно победить клятых, их суть — прошлое, а посему они только тени на поверхности настоящего. Вполне, впрочем, материальные тени. На месте погибших из небытия будут появляться другие, и так до бесконечности, верша противоестественный круговорот псевдожизни и псевдосмерти. Но клятые слышат. Оки верят тенью веры, любят тенью любви и надеются тенью надежды. И пусть предметы их вер, надежд и любовей обветшали, пусть от алого полотнища победы остался жалкий выцветший лоскуток, от рубинового света — пустая стеклянная колба и тихо пахнущая духами «Быть может» ниточка из шелкового шарфика на воротнике джинсовки — от школьного выпускного вечера. Пусть от их музыки осталось только слабое поскрипывание патефонной иглы по звуковой дорожке — неважно, они вспомнят.
— Вы думаете, я просто бродячий музыкант, — раздельно сказал он. — Ошибаетесь, я — Лабух!
И включил звук.
Теперь надо было играть. Играть, не обращая внимания на нацеленные на тебя арбалеты, винтовки, автоматы, на хищно скользнувшие в руки финки, на занесенные для удара дубины. Нужно играть свою память.
Он щедро рассыпал по темным, густым, медленно колеблющимся водам «Эпитафии» «King Crimson» лунные бусинки Джанго, и сразу же вспыхнула зеленым шкала старенькой «Даугавы», пахнущей канифолью и юностью, и на знакомой волне прорезались живые еще «Битлы» и отчаянно спросили: «Можно ли купить любовь?» — и сами же ответили: «Нет!» Он играл слово «Чикаго», вырезанное на перилах лестничного марша в доме своего детства, он играл небритую отцовскую щеку, пахнущую «Беломором», офицерский планшет с прозрачной целлулоидной вставкой, с которым ходил в первый класс. Он играл отцовские плечи, с которых так хорошо видно колонны веселых людей, и красный шарик, такой счастливый и такой недолговечный. Он играл сладкую горчинку десертного вина на донышке новогодней рюмки и «Рио-Риту», и «Коимбру». Тяжелым басом гремел фугас, и гитарный гриф дергался в мальчишеских руках, словно ручка управления По-2, загримированного под «Цессну». Он играл гордость — и все работающие радиостанции страны сообщали о новом полете в космос, он играл скорбь — и маньяк-придурок все наводил и наводил пистолет на Джона и никак не мог справиться со спусковым крючком. Он играл чудо, и все подводные лодки возвращались на базы, все самолеты находили свои аэродромы и все космические корабли совершали мягкую посадку в степях Байконура, в Атлантическом океане или в пустыне Невада. Он играл любовь, это когда все жили долго и счастливо и умирали в один день, а еще — это когда на погоне лежала чья-то незнакомая рука с тонкими пальцами и пахло кленовыми листьями. А еще — белые муары поземки на асфальте и пахнущий арабскими духами воротник синтетической шубки у щеки, и мокрые, счастливые хиппи, перепачканные в глине Вудстока, верящие, что так будет всегда, может быть, даже еще лучше. Он играл надежду — и с хрипом развязывалось сердце, снова принимаясь за работу. Гамлет возвращался в гримерную и, стирая грим, скрывал от смерти свое лицо. И смерть, потупившись, проходила мимо. А караваны ракет, несмотря ни на что, мчали Быковых, Юрковских и Дауге от звезды до звезды...
Он бросил клятым себя, и те приняли его жертву. И поняли, что здесь, в «сегодня», ничего нужного им нет.
— Слушай, парень, возьми «Фендер», хорошая гитара, или вот скрипку возьми...
А какой-то пожилой усатый дядька в плащ-палатке уснул, привалясь к покосившемуся фонарному столбу. Рядом с ним лежал ППШ, а по вздрагивающим во сне пальцам бродил заблудившийся муравей.
— Ну что ты, чувак, знаешь ведь, гитару и женщину не дарят.
Лабух медленно шел через расступавшихся перед ним клятых. Да какие они клятые? Просто остались вот тут, на перепутье, и теперь им не вырваться. А может, потому и клятые, что остались?
Пройдя сотню шагов, Лабух обернулся. Клятые таяли, растворялись, уходя туда, где они когда-то были настоящими живыми, уходя в свое прошлое. На время они уходили или навсегда — Лабух не знал, да и знать не мог.
— Великий Сачмо! Да я ведь наиграл им дорогу! — вдруг осознал Лабух. — Я наиграл клятым дорогу в прошлое, туда, где они были счастливы. И нужны кому-то. Родине, друзьям, самим себе, наконец. Мне никогда не узнать, настоящее это прошлое или иллюзорное, то, которое у каждого свое, в котором тепло и уютно. Мне не пройти их тропами, у меня свои. Но я все-таки показал им путь, и они ушли.
Розовые арки депо были уже совсем близко, оттуда доносился обычный предконцертный гомон, звуки настраиваемых инструментов, кто-то кашлял и цокал в микрофон, потом принялся повторять неизбежное перед каждым концертом: «Раз, два... раз, два, три... десять. Юлька, третий микрофон фонит, проверь, говорю, третий. И выключи, зараза, «примочку», задолбал уже».
Площадка перед депо была на удивление чистенькой, влажный асфальт синевато блестел, как будто здесь только что прошла поливальная машина. Удивительно, но ровно подстриженные кусты, отделявшие депо от старых путей, тоже были влажными и пахли чистотой, как и полагается пахнуть молодой городской зелени после дождя. Все это казалось удивительно домашним, особенно после ржавого беспредела Старых Путей. Железнодорожное депо, называемое также Паровозом, хотя ни одного паровоза здесь не было, вовсе не выглядело таким уж старым. Наоборот, все говорило о том, что о здании заботятся, выбитых стекол почти не было, о принадлежности к железной дороге напоминали, разве что, несколько вагонных осей, аккуратно сложенных у кирпичной стенки, штабель пропитанных креозотом, старых — даже запах, и тот почти выветрился — шпал и рельсовые пути, дугами уходящие внутрь строения. Еще неподалеку от депо находился поворотный круг, от которого неведомо куда лучами расходились заросшие лебедой колеи.
На небольшой площади сбоку были припаркованы автомобили — Лабух узнал поджарый ярко-алый «родстер» Дайаны, навороченный, здоровенный, как сарай, черный джип Густава и несколько вместительных автобусов. Вообще-то было непонятно, как вся эта автоколонна смогла сюда проехать. Хотя в Городе у каждого своя дорога, и если для Лабуха эта дорога пролегает через Старые Пути, то для кого-то это обычное, совершенно безопасное шоссе, или тропинка, ведущая через заросший крапивой и бурьяном пустырь. А для кого-то и вовсе — дырка в заборе. Вон тот длиннющий бронированный лимузин наверняка принадлежит какому-нибудь деловому. А мотоциклы — это, конечно же, металлисты. Впрочем, металлисты, говорят, даже в уборной не расстаются со своими «харлеями» и «ямахами». А вон тот округло-старомодный разлапистый «бьюик» с откидным верхом привез, скорее всего, джемов. На концертах тоже перемирие, как в переходе. Каждый слышащий может запросто прийти на концерт и чувствовать себя здесь в полной безопасности. Пока играет музыка. Правда, есть еще право дуэли. Так что Густав сюда приехал явно не только за тем, чтобы покрасоваться перед публикой.