— Ульи ты, конечно, сделаешь натуральные. Но вот где пчеле кормиться — ума не приложу.
— Это председателя забота, — ответил Захар. — Он у нас на агронома учился, пусть теперь сеет медоносы… Сад вон еще колхозный подрастает.
— И то так, — сказал Мыкола. — А помнишь, после войны ни одного тебе деревца в Гончаровке не осталось. Все на топливо, пошло. Зимы лютые, а на глине сама по себе и акация не вырастет.
— Скудные у нас места, — согласился Захар. Разговор мало-помалу наладился — неспешный, обо всем, кроме той, кого поминали: Мыкола сообразил, что не понравятся хозяину хаты слова про Евгению — какие бы они ни были.
Когда ближе к вечеру показалось дно второй бутылки, Хитрый Мыкола вспомнил о своем «Яблочном» и предложил его открыть. Захар отказался. Он как будто и не пил вовсе — только еще задумчивее стал да курил теперь чаще.
— Так я дома употреблю. За твое здоровьице.
Мыкола спрятал вино в карман и, чтоб Захар не передумал, стал прощаться. Его малость развезло. У калитки, которую Захар открыл, Мыкола долго соображал, чем бы отблагодарить хозяина за угощение. Затем приобнял Захара, сказал:
— Люди, может, и смеются, но я, пока глина сухая, опять себе место заготовил. Как-никак, Захар, мне пятьдесят восемь, всякое может случиться… Тебе тоже порядком годков настучало. А смерть — она, дура, слепая. Поэтому нам друг за дружку надо держаться… Я беду, конечно, не кличу, но случиться может всякое.
— Ты ясней, Мыкола, — попросил Захар. — Я не дипломат. И ты тоже. Говори, что думаешь.
— Я к тому разговор веду, что ты натуральнейший человек. — Мыколу качнуло, и он придержался за калитку. — Уважаю я тебя, Захар. А потому говорю: ежели вдруг тебя бог раньше призовет, то я тебе яму свою уступлю — обещаю! И без всяких там денег. Понял?!
— Понял, сосед, понял, — улыбнулся Захар и легонько подтолкнул гостя. — Только я помирать пока не собираюсь и тебе не советую. Иди домой, Мыкола, а то твоя Катря заругается — на цельный день, скажет, пропал.
— Я т-тоже не собираюсь!
Хитрый Мыкола решительно отпустил калитку, махнул рукой, то ли прощаясь, то ли удерживая равновесие, и пошел-поплыл по вечерней улице немного зигзагами, но не очень, будто обронил что-то и теперь искал в дорожной пыли.
Захар вернулся в хату, включил свет, а чтоб не заскучать после живого человека, включил еще и радио. На душе было муторно. По-глупому он утром горевал. Все уходит — таков закон. Выгон, например, только кажется прежним. Все в нем поменялось: и трава, и вода в ставках, и вербы — одни усохли, другие выросли. Уходит — и должно уходить. Иначе новому места не будет. Плохо другое. Плохо, что человек в других людей прорастает, в их жизнь и память, срастается с ними корнями. Выдернет его злой случай или болезнь из жизни, выкорчует — десяткам людей больно. Изменить бы все это, переделать. Но как? Вдруг по-другому еще хуже будет?..
Он достал из шифоньера бумаги Лахтиных, которые предлагал Сергею и которые тот непонятно почему не взял: какая ни есть, а все-таки память о матери. Среди бумаг он видел фото Жени — единственное, где она такая, какой была в молодости — худенькая, голова чуть запрокинута, будто ее косы, уложенные венком, перевешивают, улыбка робкая, а глаза ясные, смелые… Захар перекладывал пожелтевшие страховые полисы, старые квитанции об уплате налогов, облигации, открытки и письма Сергея — он узнал их по почерку…
«Как им Женя гордилась. Всякий раз заговорит — и все о нем. Об успехах его рассказывала, письмами хвалилась… — Захар стал вспоминать то немногое, о чем успел перемолвиться, с Сергеем в ночь после похорон да наутро, когда подошла машина, и молодой Лахтин, бросив завтрак, стал неловко прощаться. Прощался и отводил глаза, будто украл что-нибудь или собрался украсть. Да… Все как будто в порядке: Сергей у себя на заводе большой начальник, почти что профессор. Но… По всему видать, какая-то беда его гложет. Он, конечно, сам не признавался, а я не спрашивал — при таком горе о себе не говорят, но напрасно Женя так радовалась. Неладно с Сергеем. Душа у него болит. Или сам ее измучил, или люди… Надо бы написать соседу. Заодно и облигации отошлю».
Захар нашел тетрадку, шариковую ручку, которую весной купил в райцентре.
«Здравствуй, Сергей Тимофеевич, — начал он письмо. — Сообщаю тебе, что на хату твоей матери уже нашлось два покупателя. Один дает 2500 рублей, а Савка Кошовый дает 2700 и даст больше, потому что сына с невесткой хочет отделить. Я попусту торговаться не умею и не люблю. А цену назначил твердую — 3000 рублей. Хата того стоит. Сам помогал, если ты помнишь, ее строить. Как только продам, сколько надо возьму на памятник, как ты перед отъездом наказывал, а остальные вышлю по почте. Памятник закажу самый лучший, а так как их у нас делает тот самый Савка Кошовый, то ему часть денег и вернется. Вкладываю в это письмо семнадцать облигаций, какие были у матери, а выигрышные они или нет, ты уж сам узнай…»
Захар отложил ручку, подумал и начал писать уже совсем о другом:
«…Может, и не мое это дело, сынок, но показался ты мне в мае совсем больным. Как то яблоко: сверху румяное, красивое, а внутри червяк сидит… Ты все-таки побереги себя, Сергей Тимофеевич. Может, возьми отпуск, да и приезжай к нам как на дачу? А если понравится, то хоть на целый год. Про воздух там или пляж агитировать не буду — они у вас, наверное, лучше. А вот душой только на родине и отдохнешь. Короче, приезжай в любое время».
Захар отложил готовое письмо в сторону, стал просматривать остальные бумаги: может, еще где облигации завалялись.
Его внимание привлек знакомый конверт, которых насмотрелся, когда вернулся с фронта. «Похоронка на Тимофея, — догадался Захар. — Тоже надо сыну переслать». В конверте было письмо, по-видимому, от командира. Захар прочитал первые строки «…экипаж Вашего мужа в бою около села Скирманова подбил три фашистских танка. Однако в результате прямого попадания машина Тимофея Степановича загорелась. Он был тяжело ранен и через полчаса умер на моих глазах от потерн крови. Когда был еще в сознании, просил, чтобы Вы, Евгения Яковлевна, не убивались и были счастливы, что, конечно, невозможно в такое тяжелое для Родины время. Случилось это страшное для Вас и нас, друзей Тимофея Степановича, событие на Истринском направлении, под Москвой».
Не веря своим глазам, Захар достал из конверта само извещение. Как так «под Москвой»?! Не может быть! Тимофей ведь под Берлином погиб… Да и знали бы в селе о похоронке. Может, Женя ее в райцентре получила?.. Ветхая бумажка наконец развернулась…
«Уважаемая… Ваш муж лейтенант Лахтин Тимофей Степанович… погиб смертью храбрых в боях… 21 ноября 1941 года…»