— Эта война должна окончиться, — сказал Райайе.
— Я с вами согласен.
— Мы никогда не сдадимся. Вы должны это понять. — Райайе оставил свой вкрадчивый рассудительный тон. — Мы восстановим священный миропорядок, — произнес он, и уж теперь-то ему можно было верить безоговорочно. Его глаза, темные уэрелианские глаза без белков, казались в полумраке бездонными. Он залпом выпил вино. — Вы думаете, мы сражаемся за свою собственность. Чтобы сохранить то, что имеем. Но я вам вот что скажу: мы сражаемся во имя нашей Владычицы. В этой битве никто не сдастся. Никто не пойдет на компромисс.
— Ваша Владычица милосердна.
— Закон — вот ее милосердие.
Эсдан промолчал.
— Завтра я должен вернуться в Беллен, — добавил Райайе прежним небрежно властным тоном. — наши планы передвижения на южном фронте должны быть полностью скоординированы. Когда я вернусь, мне нужно будет знать точно, согласны ли вы оказать нам помощь, о которой я вас просил. Наши дальнейшие действия во многом зависят именно от этого. От вашего ответа. То, что вы находитесь здесь, в Восточных провинциях, стало известно — известно как мятежникам, так и нашим людям — хотя ваше точное местоположение мы скрываем по-прежнему для вашей же собственной безопасности. Известно, что вы, возможно, готовите заявление о перемене отношения Экумены к правилам ведения гражданских войн. О перемене, которая может спасти миллионы жизней и принести справедливый мир на нашу землю. Я надеюсь, что время своего пребывания здесь вы потратите именно на это.
Он фракционер, подумал Эсдан. Он не поедет в Беллен, а если и поедет, значит, правительство Ойо располагается не там. Это его собственный замысел. Полоумный. Это не сработает. У него нет бибо. Зато у него есть пистолет. И он пристрелит меня.
— Благодарю вас за приятный обед, министр, — сказал он.
На следующее утро Эсдан услышал, как на рассвете отбыл флаер. После завтрака он заковылял навстречу рассветному сиянию солнца. Один из веотов-охранников посмотрел на него через окно и отвернулся. В закутке под балюстрадой южной террасы возле купы больших кустов с громадными махровыми сладко пахнущими цветами он увидел Камзу с младенцем и Хио. Он направился к ним, шажок-остановка-шажок. Даже внутри дома расстояния в Ярамере для хромого были непосильными. Приблизившись, наконец, к ним, он сказал:
— Мне одиноко. Могу я посидеть с вами?
Разумеется, женщины вскочили и приняли почтительную позу, хотя в исполнении Камзы она выглядела весьма небрежно. Он сел на изогнутую скамью, сплошь усыпанную опавшими цветами. Женщины вновь опустились на мощеную плитками дорожку рядом с ребенком. Они распеленали крохотное тельце, открыв его нежному солнечному теплу. Худой какой младенец, подумал Эсдан. Суставы его исссиня-черных ручек и ножек напоминали узлы цветочного стебля — этакие полупрозрачные бугорки. Ребенок двигался больше, чем Эсдан когда-либо замечал за ним, протягивая ручки и вертя головкой, словно наслаждаясь прикосновением воздуха. Голова была велика для его шеи — опять-таки словно цветок, слишком большой цветок на слишком тоненьком стебельке. Камза пригнула к ребенку один из настоящих цветов. Его темные глазенки уставились на цветок. Его веки и брови были изысканно нежно очерчены. Солнце просвечивало сквозь его пальчики. Он улыбнулся. У Эсдана дух захватило. Улыбка ребенка над цветком сама была прелестью этого цветка, прелестью этого мира.
— Как его зовут?
— Рекам.
Внук Камье. Камье — Владыки и раба, мужа и охотника, воителя и миротворца.
— Красивое имя. Сколько ему исполнилось?
На том языке, на котором он говорил, это прозвучало, как «Сколько он прожил?» Ответ Камзы был странным.
— Столько, сколько прожилось, — сказала она — или так он понял ее шепот, ее диалект. Возможно, спрашивать о возрасте ребенка — дурной тон, а то и дурная примета.
Он откинулся на скамью.
— Я чувствую себя ужасно старым, — сказал он. — Я лет сто уже не видел младенцев.
Хио сидела, скрючившись, спиной к нему; он чувствовал, что ей хочется заткнуть уши. Она боялась его, чужака. Жизнь мало что оставила на долю Хио, кроме страха, предположил он. Сколько ей лет — двадцать, двадцать пять? А выглядит на сорок. Потребные девки из-за скверного употребления старятся быстро. Камзе, по его предположениям, было немногим больше двадцати. Она тощая и плоская, но в ней есть тот жизненный цвет и сила, которых нет в Хио.
— А хозяин завел детей? — спросила Камза, подымая младенца к груди с некоторой вежливой гордостью, смущенным торжеством.
— Нет.
— А йера йера , — пробормотала она; еще одно рабское словечко, которое ему часто доводилось слышать в городских поселениях для рабов: увы, увы.
— Ты проницаешь в самую суть вещей, Камза, — сказал он. Она оглянулась на него с улыбкой. Зубы у нее были скверные, но улыбка хорошая. Эсдан подумал, что младенец не сосет грудь. Он мирно лежал на сгибе ее руки. Хио оставалась напряженной и вздрагивала от каждого слова Эсдана, вот он ничего и не говорил больше. Он отвернулся от них и посмотрел на открывающуюся за кустами восхитительную панораму, которая смотрелась гармонично под любым углом зрения, ходили вы или сидели: на ступени террас, на смуглые травы и синие воды, на изгибы аллей, на купы кустов и живые изгороди, на огромное старое дерево, на туманную реку и ее дальний зеленый берег. Женщины понемногу вновь тихонько разговорились. Он к ним не прислушивался. Он лишь ощущал их голоса, ощущал солнечный свет, ощущал умиротворенность.
Старая Гана, прихрамывая, сошла к ним с верхней террасы, поклонилась ему и сказала Камзе и Хио:
— Вас Чойо зовет. Оставьте малыша мне.
Камза вновь опустила младенца на теплый камень. Она вместе с Хио вскочила на ноги и они удалились, худенькие женщины с легкой поспешной походкой. Старуха потихоньку-помаленьку со стонами и охами уселась на дорожку рядом с Рекамом. Она незамедлительно прикрыла его краем пеленки, хмурясь и вполголоса ругая его мать за глупость. Эсдан глядел на ее осторожные движения, на ту нежность, с которой она подняла ребенка, поддерживая его тяжелую головку и худенькие конечности, на ту нежность, с которой она баюкала ребенка, покачиваясь всем телом, чтобы укачать его.
Она оглянулась на Эсдана. Она улыбнулась, и лицо ее пошло морщинками, тысячей морщинок.
— Она — великий дар мне, — сказала она.
— Твой внук? — прошептал он.
Ее голова откинулась назад в кивке. Она продолжала покачиваться. Веки младенца сомкнулись, его головка мирно покоилась на ее тощей иссохшей груди.
— Я мыслю ныне, что он умрет отныне вскоре.