Значит, так. По порядку. Не спеша, ничего не пропуская, но чтоб ничего лишнего, не слишком уходить в сторону.
День Георгеса, тот день, с которого для меня все началось. Хотя все начинается с нашего рождения, будем считать, что для меня началось в тот день.
Где-нибудь часа в три это случилось, а в двенадцать, в полдень, то есть, я встретился с Ириной Викторовной, мамой Веры. Мамаша сама настояла на встрече, мне все это ни к чему было.
И вот — жара. Дворик перед пятиэтажкой. Я со своей сумкой через плечо сижу на металлической ограде газона. В несколько минут первого они выходят из подъезда — моя тоненькая, яркая Верочка и огрузневшая, с жалостливым лицом, Ирина Викторовна. Я тогда подумал, что Мариванна ей куда лучше подошло бы.
Я встал, пошел навстречу.
— Здрасьте.
— Здрасьте.
— Знакомьтесь, — сказала Вера. — Это мама.
— Ирина Викторовна, — сказала И.В.
— Очпрятно. Володя.
— Очпрятно.
Я вежливо улыбался. Я был холоден и не уверен в себе. Вера меня порядком напугала рассказами о мамаше.
— Ну что, пойдемте куда-нибудь, поговорим, сядем, — сказала И.В.
В сквере неподалеку мы нашли скамейку и начали разговор, совершенно дурацкий.
Я плохо помню, о чем конкретно мы говорили. И.В. упирала на то, как я ей не нравлюсь, как разрушаю прекрасную семью с одной только целью доставить себе минутное удовольствие — словом, вали, паренек, отсюдова, не вписываешься ты в картину нашей семейной идиллии. Жадным взглядом фурии Вера наблюдала за нами, прислонившись к дереву. Этот взгляд освежал. От взгляда мамаши разило, наоборот, затхлым.
Я отвечал в том смысле, что мы любим друг друга, а Валентин, будь он хоть трижды распроперемуж, для Веры совсем не пара. Она не любит его. И не любила. Она вышла за него только по вашему настоянию (быстрый, неприязненный косяк в сторону дочери — продала!).
В принципе, для пущей честности, я мог бы добавить, что и я не пара для Веры. И никто не пара. Это женщина такая особая. Ведьма. Молодая, прекрасная ведьма. Но, само собой, я смолчал.
Еще И.В. говорила о том, как трудно мне будет с Верой и какая она, вообще говоря, дрянь. Что она мне еще устроит. Я на все соглашался — неважно, я люблю вашу дочь. А Вера интенсивно смотрела, держась за дерево.
Под конец всей этой занудятины мамаша тяжко вздохнула и сказала — не мне, а дочери:
— Он позабавится с тобой и бросит. Он развратник. Он устроит с тобой какую-нибудь групповую любовь. Ему ничего больше не надо. Я знаю. Видала таких.
Я глубоко оскорбился, о чем тут же заявил вслух. Но И.В. только вздыхала и, поджав губки, качала головой, а Вера возмущенно кричала: «Мама! Думайте, о чем говорите!»
— Я знаю, ох, я знаю, — все повторяла И.В. и с тем ушла, огорчась и на дочь, и на ее любовника непутевого. У нее тогда что-то начиналось с ногами.
— Проводи меня до трамвая, — сказал я Вере. — Мне еще на работу заглянуть надо.
На трамвайной остановке она сказала:
— А ты правда группешник хочешь?
Я сначала даже не понял.
— Какой еще группешник?
— Понимаешь, мама у меня — очень тяжелая, с большими прибабахами, но очень мудрая женщина. Я все думаю, почему она вдруг про этот группешник заговорила?
— Окстись, милая. Совсем ты обалдела, — любовным тоном ответил я. — «Мама, думайте, о чем говорите!». Может, она и мудрая, твоя мама, но здесь она совсем не про то. Она не от мудрости такое сказала, а просто, чтоб подъелдыкнуть. Это развлечение вообще не моего типа. Удовольствие от группешников могут получать только одноклеточные — наподобие фюреров или вышибал из бара.
Она улыбнулась, поцеловала меня и мы приступили к самому неприятному акту, сопровождавшему наш роман, как рыба-лоцман акулу — к акту расставания.
Какие-то слова, неотрывные взгляды, — глупо все, но я ничего не мог поделать с собой. Как будто навсегда расстаешься. Теперь-то я ей только звоню.
Мы пропустили два трамвая и я начал опаздывать, и она сказала: «Иди».
Потом я понял — Вера не поверила, что мне не нужен группешник. Дурочка. Она свято ненавидела свою мать и люто ее любила, она ее ни в грош не ставила и верила каждому ее слову. Она от матери неотделима была. Ей жутко было, что пройдет всего каких-нибудь двадцать лет и она из красавицы превратится в такую же ноющую бесформенную развалину.
* * *А на работу я не пошел — не очень и надо было, да и опоздал крепко. Перекусил у кооператоров и зашел в бук перекинуться парой слов с Влад Янычем. А Влад Яныч продал мне Георгеса.
Вообще-то у меня не было особых причин заглядывать в бук: хорошую книжку за хорошие деньги можно раздобыть где угодно, только не в буке — там все завалено детективами или серой мутью прежних времен. Я пошел скорей по привычке, да и с Влад Янычем терять контакт не хотелось, потому что в свое время он мне слишком дорого дался, этот контакт.
Влад Яныч — пан вельми гоноровый, он отлично умеет свою седенькую невзрачную личность подать по-королевски. С ним надо сдружиться, только тогда книжный магазин может стать для тебя действительно книжным. Но пока не сдружишься, пока не глянешься ему, много крови испортит, много подсунет чуши разной под видом отличного чтива, много раз ткнет тебя носом в твою ничтожность, много тебе выкажет августейшего небрежения. Зато потом — свой в доску.
В тот день Влад Яныч больше походил не на короля, а на лидера оппозиции, в самый патетический момент освистанного сторонниками. Или на Александра Матросова, в решительную минуту вдруг потерявшего намеченный дот. Словом, Влад Яныч был не в себе.
— Ке тал, Маньяныч! — бурно поприветствовал я.
— М-м-м… здравствуйте.
Он не воспрянул при звуке так любимого им испанского языка. Он отказался поддержать традиционную шутку. Он даже не заметил ее.
У всех теперь неприятности.
— Ну-с, что у нас новенького под прилавком? — я все еще пытался не обращать внимания на его растерянность, все еще удерживал легкомысленный тон, то есть рисковал, ибо он мог принять его за настырное панибратство, а это могло кончиться охлаждением отношений на многие месяцы. Это большая честь — иметь право на легкомысленный тон с Влад Янычем.
— Вот, пожалуйста, — он отстраненно указал на бездетективный прилавок, где, как всегда, реденько лежали Эптоны Синклеры, члены Союза писателей и тому подобная дребедень.
— Что, совсем ничего?
— Могу предложить томик Савинкова. «Конь блед». Две пятьсот. Древность первых лет перестройки.
— Значит, пусто, — с легкой досадой констатировал я.
— Так Бахтина и не приносили?