— Чтоб нестандартно и в самую суть. А? — остановился секретарь.
— Стихотворение… вот… — Чесноков бережно вытащил из внутреннего кармана пиджака лист бумаги и начал разворачивать его.
— А, — досадно сморщился секретарь. — Стихи, стихи! Прозы сейчас пишут мало. — И он неопределенно махнул рукой куда-то в конец коридора.
Чесноков потоптался еще немного и уже собрался плюнуть на все и уйти, но в это время в коридоре снова появился секретарь.
— Ну что у вас с вашим стихотворением? Что Пионов сказал?
— Ничего.
— Он всегда так. Не унывайте.
— Я его даже и не видел еще.
— Правильно. Он сейчас в командировке. Вся поэзия в командировках. Большое стихотворение?
Чесноков не успел ответить. Ответственный секретарь взял его под руку, подвел к дверям с надписью «Редактор» и, втолкнув в комнату, крикнул:
— Тимофей Федорович, это мой знакомый! Борис!
Чесноков оказался посреди комнаты. Смущение его достигло предела. Тимофей Федорович, сорокалетний мужчина, уже страдающий одышкой и давным-давно забывший, чем интересуется юность, сидел за столом и писал заявление о переводе его на другую работу. Он уже давно чувствовал, что перестал понимать молодых сотрудников своей газеты, ходивших с модными бородками и в ярких свитерах даже в жару. Да и его, он это знал, не всегда понимали. В сорок лет руководить молодежной газетой…
— Ну что там у вас; Борис? — спросил он.
— Стихотворение… Владимир я.
— Отлично. Покажите.
Чесноков протянул ему дрожащей рукой лист бумаги. Редактор на несколько секунд углубился в чтение, а потом спросил:
— Что вы этим хотели сказать? -?
— Ну, в чем идея, мысль стихотворения?
— Шел молодой человек, — начал Чесноков, стараясь говорить бодро и непринужденно, — по улице… увидел девушку. И ему стало очень хорошо.
— А что было потом?
— Не знаю… Просто ему стало хорошо.
— Они так и не поженились?
— Нет. Он ее больше не встречал никогда.
— Откуда вы знаете?
— Я видел это собственными глазами.
— Хорошо. Просто прекрасно… И что же вы хотите? Опубликовать в нашей газете?
— Я просто пришел. Кому-то все равно надо показать.
— А вы что, намерены этим заняться всерьез? Посвятить всю свою жизнь. Или просто так?
— Я бы хотел серьезно, — отважно ответил Чесноков.
— Молодец! — Редактор даже вышел из-за стола и похлопал начинающего поэта по плечу. — Если бы вы написали это просто так, мы бы напечатали недельки через две-три. А если вы серьезно, то придется еще поработать. Серьезно всегда труднее, чем просто так.
Через двадцать минут Чесноков вышел из редакции радостный и улыбающийся. Стихотворение, конечно, не приняли, но сколько он услышал полезного, сколько интересных тем подсказал ему редактор! А в будущем, если его стихи окажутся свежими и оригинальными, то даже напечатают. Честное слово, напечатают!
Чесноков прибежал к себе в квартирку на пятом этаже, с шумом распахнул дверь, поцеловал Анечку, свою жену, бросился на диван, крикнул:
— Работать и еще раз работать! — и начал подробно рассказывать.
Анечка присела на край дивана, широко раскрыла свои голубые глаза и, охая и ахая в особенно страшных местах повествования, прижимала кулачки к груди. Так внимательно и не перебивая выслушала она Володеньку.
А когда он закончил свой рассказ, сказала:
— Володька! А ведь ты в душе и так поэт. Я это знаю.
Владимир смутился и начал было возражать, но Аня перебила его:
— Неужели ты станешь настоящим, общепризнанным поэтом?
Чесноков вздохнул и сурово произнес:
— Все зависит только от нас.
Анечка утвердительно кивнула головой.
Чесноков работал старшим инженером на радиозаводе. Анечка готовила торты на кондитерской фабрике. Оба любили литературу, разбирались в поэзии и значительную часть денег тратили на приобретение книг, чем вызывали недоумение, а иногда и смех у соседа по лестничной площадке Вениамина Кондратюка, весь бюджет которого был подчинен одной цели: приобретению мотороллера — мотоцикла — мотоцикла с коляской — «Запорожца» — «Москвича» и т. д.
Чесноков на три месяца был освобожден от мытья полов в квартире. Писать так писать!
Они приходили с работы почти одновременно, разогревали вчерашний борщ или суп с лапшой, наскоро перекусывали. Владимир выкладывал на стол лист чистой бумаги, шариковую авторучку и начинал расхаживать из угла в угол. Анечка занималась домашними делами, которые никогда не переделаешь, сколько ни старайся.
Начало каждого такого вечера пропадало для Чеснокова зря. Он ничего не мог написать. В голову лезла всякая ерунда, которая отлично рифмовалась, но в ней не было ни крупицы чувства. Плоское, ремесленное, как по заказу для ширпотреба.
— Вовка, перестань мучиться, — говорила обычно Анечка, вытирая мокрые руки передником и бросая свою работу. Она брала его за шею своими маленькими крепкими руками и заглядывала ему в глаза. И ее глаза были крохотным, но интересным, ласковым миром. Маленькой вселенной.
— Ну, отпусти меня, — говорила она.
— Подожди, — отвечал он. — Я еще не все прочитал.
— Что там можно прочесть?
— Все. Там все мои стихи.
Она прижималась к его груди и слушала, как бьется сердце, восторженное и одержимое.
Потом они садились на диван или прямо на пол, и она о чем-нибудь его спрашивала, а он отвечал. Или он спрашивал, а она отвечала. Они вспоминали: «А помнишь…», мечтали: «Вот будет здорово…», спорили: «Володька, ты не прав»; решали тысячи проблем и создавали тысячи новых. В голове у Чеснокова рождались музыка и стихи. Стихи у него всегда были связаны с музыкой. Анечка замолкала, чувствуя, что с ним происходит что-то странное. Может быть, это состояние странности она и любила в нем больше всего. Он и сейчас был таким же, как в день их знакомства. И она хотела, чтобы он был таким всегда — близким, родным и странным.
— Прочти, — просила она шепотом.
Он начинал говорить. И она переносилась в странный, необычный и в то же время удивительно знакомый мир.
В нем были друзья, знакомые, старый сибирский город, ветер морей, россыпи звезд, молоденькие деревца и крики ребятишек за окном. Все было так, как она привыкла видеть каждый день, и только какой-то сдвиг его настроения делал все свежим, удивительно неожиданным. Мир раскрывался под каким-то новым углом зрения. Может быть, это было вдохновение? Или талант? В его мире плакали и смеялись, радовались и печалились, любили и ненавидели. Но все в нем было честным, странным и необыкновенным. И если в его стихи иногда врывался крик боли и отчаяния при виде уродства человеческих отношений, то он звучал диссонансом. Очень странным диссонансом, без которого вся музыка поэзии превращалась в изящную пошлость.