– Апостолы, – сказал я.
– Не придирайтесь к терминам. Подобрать подходящие слова недолго. Люди, на которых лежит ответственность за человечество. Постарайтесь проникнуться значением и величием этих слов. Вы уже не можете оставаться каким-то там просто Песковым двадцати шести лет от роду… Вы один из немногих, на ком лежит ответственность за светлое будущее человечества.
– Зажравшегося, – сказал я.
– Сытого, – сказал он. – Избавленного от суетных забот о куске хлеба.
– Молодой он еще… – застенчиво подал голос Назар Захарович. – Лиха не хлебал, по карточкам не жил, и вообще…
– Вот именно, – сказал Горчаков. – Назар воевал, а я пацаном голодал после войны, мы-то помним, что значит кусок хлеба, не то, что вы…
Спорить с ними я не мог – не умел. Я не привык спорить на такие темы и не предполагал, что когда-нибудь придется, но я знал, что не уступлю.
– Гоните этого иезуита, если еще раз появится, – сказал Горчаков, хлопая меня по колену. – Попался бы он мне, я бы с ним поговорил… – Он встал и тряхнул за плечо Назара. – Поехали.
– На посошок, Витя, – кротко отозвался Назар Захарыч. Совершенно ясно, что, несмотря на перевес в годах, он ходил у Горчакова под каблуком, тихий человек, добренький, безответный. Я не мог представить его молодым, в шинели…
– Ладно, – разрешил Горчаков. – Доброй ночи, Борис.
Он ушел в прихожую, высокий, жесткий, собранный, раз навсегда определивший свою позицию и не собиравшийся отступать. Когда твой противник сильный человек, его даже уважаешь; легче, если он рыхлая ничтожная личность, и тем проще, его неприкрыто презираешь, а сильного презирать невозможно, нужно что-то большое, чтобы перестать его уважать.
Назар Захарыч допил посошок и встал.
– Доброй ночи, Боря, – сказал он плюшевым голосом. – Вы не обращайте внимания на все, что Витя про политику… Просто вспомните детишек в неблагополучных странах, видели ведь фильмы? Ужас…
– Послушайте, – сказал я. – Вы оба мне так и не сказали, я не могу понять… В чем суть эксперимента, самая суть?
– Ну это же просто, Боря. Помните школьные опыты с бумажками? Опустили ее в пробирку, посинела она или там покраснела – опыт удался. И вот такие бумажки – мы трое. Посинеем – все в порядке, можно начинать по всей планете. Поняли?
– Понял… – сказал я. – Доброй ночи. Дверь за ними захлопнулась. Я прибрал со стола, поплелся в спальню. Жанна захлопнула книгу и вопросительно взглянула на меня, я отобрал книгу, положил ее на столик и поцеловал Жанну.
– Ушли? – спросила она.
– Да, – сказал я.
– Вы не поссорились?
– Вроде нет. Ноль-ноль, команды покидают поле. Мне было с ней удивительно просто и легко, как будто мы знали друг друга с пеленок, и с первого класса я таскал за ней портфель, в девятом целовались в подъезде, а в восемнадцать прибежали к загсу за час до открытия.
– Слушай, – сказал я, садясь рядом с ней. – Понимаешь, такое дело… Если эксперимент провалится, что будет с тобой?
– Не знаю.
– То есть как? Что, у тебя на этот счет нет инструкций?
Она молчала. За окном стояла теплая летняя темнота, вспыхивали огоньки электросварки на соседней крыше, во дворе припозднившийся гитарист орал ужасным голосом песню про каскадеров.
– Сложно… – сказала она. – Во-первых, не хочу я возвращаться. Во-вторых, наши, кажется, чего-то не рассчитали или не ждали. Вы какие-то особенные, с остальными было проще, у нас принято считать, что любая цивилизация, не достигшая Эры Изобилия, достойна жалости, вы же полностью подходите под стандарт неблагополучных, отсталых, но в вас что-то есть, то ли ваши книги, то ли, не знаю, как сказать… Я не знаю, как это выразить, нас не учили думать о таких вещах…
– Жанна ты, Жанна, – сказал я, не зная, что еще сказать.
– Догадываюсь, что тебя мучает, – тихо сказала Жанна. – Так вот, я не хочу, чтобы у нас с тобой было по обязанности, понимаешь? Я тебя люблю, Борька. Смешно, да? Жена впервые объясняется мужу в любви на третий день после регистрации. А муж ей вообще еще не объяснился.
– Жутко смешно… – согласился я. Утром меня поднял с постели длинный звонок, и снова на площадке стоял Белоконь во всем своем мотоциклетном великолепии. Он ничего не сказал, не поздоровался, стоял и смотрел.
– Здорово, – сказал я сквозь зевок.
– Что ты затеял?
– Ничего.
– А почему не едешь?
– Куда?
– Да к Иванову же!
– Я же не знаю, где живет Иванов, – сказал я, проснувшись окончательно.
– Ну что ты чепуху мелешь? Зачем ты его вызывал?
– Никуда я его не вызывал, – сказал я. – В чем дело?
– Десять минут назад мне звонил Иванов, – сказал он быстро. – И говорил, что ты назначил ему встречу за городом у поворота на дачи, но тебя все нет, а телефон твой не отвечает.
– Ер-рунда, – сказал я, вернулся в комнату и поднял трубку. Телефон молчал, гудков не было…
…Я миновал щит с двойным напутствием «Добро пожаловать. Счастливого пути». – Смотря с какой стороны ехать. Я ехал из города, и мне желали счастливого пути. Я прибавил газу, теперь я уже не сомневался, что Иванова выманили в это уединенное место, именно выманили, и если учесть, что кое для кого он представлял нешуточную угрозу, а уединенные места всегда были сопряжены с нехорошими делами, а Иванова кое-кто всерьез ненавидел… Но неужели это возможно? Возможно такое?
Оставалось уповать на неизвестные нам законы Сообщества. Но кроме «филантропов», вынужденных их соблюдать, существовал еще Горчаков, не подписывавший никаких конвенций и не подпадавший под юрисдикцию заоблачных законов. Я знал о нем мало, но чувствовал, что этот человек пойдет на все, защищая то, что считает своими идеалами, вопрос только в том, на какие методы он решится, что окажется у него в руках…
Дорогу разделял барьер – узкая полоса зеленой травки, стиснутая ноздреватыми бетонными поребриками. Издали я увидел светлый плащ. Иванов прохаживался на противоположной стороне, возле серого короба автобусной остановки, разрисованного нравоучительными картинками на темы безопасности движения с Волком и Зайцем в главных ролях. Я затормозил, выскочил из машины и побежал на ту сторону. Иванов увидел меня, приветственно взмахнул рукой. Отчаянно заскрипели тормоза, рядом встала бежевая «Волга»; опущенное стекло правой передней дверцы, долгая, оглушительная автоматная очередь, душный запах пороха и жесткое, застывшее лицо Горчакова над стволом.
Шевельнуться я не мог и успел подумать, что настала моя очередь, а еще – что это глупо, обидно и рано.
Мотор взревел, «Волга» унеслась в город. Я встал на колени рядом с Ивановым и попытался поднять его за плечи. Жутко на него смотреть, кровь была везде, но он еще жил, смотрел сквозь меня, не видя, и что-то громко говорил на незнакомом языке. На шоссе было тихо и пусто.