Поместив сдержанное благочестие Ристелли в контекст психологического климата тюрьмы, было нетрудно понять, почему они воспринимали его, как своего Иоанна Крестителя; но в более широком контексте рационального, эта мысль была смехотворной. Безумной. Воспоминание, какими курьезными проповеди Ристелли казались тогда в Вейквилле, усилило мою веру, что популяция Алмазной Отмели была преобразована некой личностью или личностями в конгрегацию бредящих наяву людей с промытыми мозгами, и страшась присоединиться к ним, я интенсифицировал свою сосредоточенность на побеге, исследуя полуподвалы, стены, башенки — в поисках потенциальных угроз. В одно из этих исследовательских путешествий, когда я проходил сквозь блок Черни, я обратил внимание, что массивные дубовые двери, ведущие в новое крыло, до того всегда закрытые, стоят частично приоткрытыми, и, любопытствуя, шагнул внутрь. Пространство, в котором я оказался, было, очевидно, прихожей, однако более подходящей для современного кафедрального собора, чем для тюрьмы: с куполом и колоннами, с подмостками, возведенными, чтобы позволить доступ к каждому дюйму крыши и стен. Двери на дальней стороне комнаты были закрыты, и смотреть больше было не на что, стены и потолок были белыми, без украшений. Я почти уже ушел, когда заметил листок бумаги, прикрепленный к одной колонне. На нем было написано карандашом:
«Это место ты можешь зарисовать, Пенхалигон, если хочешь.»
На лесах возле записки лежал ключ — он подошел к дубовым дверям. Я запер двери, положил ключ в карман и пошел по своим делам, понимая эту демонстрацию доверия, как извещающую одобрение Советом того, что я принял свою участь, и что взявшись за их задание я могу завоевать дальнейшую степень доверия и тем получить что-нибудь к своей выгоде. Чтобы преуспеть в этом, мне надо делать что-то, что подкрепит их бред, и я немедленно начал работать над проектом, который должен был проиллюстрировать квинтэссенцию их бреда, Сердце Закона. Хотя начал я с циничным намерением, но пока шли недели, и стены моей камеры заполнялись набросками, меня захватывал этот проект. Я хотел, чтобы фреска была красивой и сильной, чтобы удовлетворилась артистическая часть моей натуры, мое Эго, а не просто удовлетворился Совет по правде говоря, я предполагал, что они одобрят все, что угодно, если я согласую это с их евангелием. Купол и стены передней, изящный объем пространства, что они охватывали, вдохновили меня думать о живописи аналитически, чего я никогда не делал прежде, и я бросил сам себе вызов превзойти пределы собственного видения и задумать рисунок, который каким-то образом будет больше, чем моя душа. Я все более и более приходил к мотивной теории Алмазной Отмели, что преступник является фундаментальным гражданином, тем архетипом, для обслуживания которого сотворено все общество, и в этом процессе я как-то наискосок принял идею, доказывающую, как я полагаю, тезис, что высокое искусство есть сотворение истины из сырого материала лжи, и артист, который желает судить о «великом», должен в конечном счете, используя страсть и орудия одержимости, поверить в ложь, которую он применил в качестве просвещения. Чтобы расширить свои аналитические способности, я читал книги, которые могли пролить свет на данный предмет — в основном работы по философии — и был потрясен, обнаружив в писаниях Мишеля Фуко теорию, как в зеркале отражающую менее артикулированную теорию, которой придерживалась тюремная популяция. Мне хотелось бы знать, не может ли оказаться правдой, что ложь используется в интересах истины и, если таков наш случай, в чем именно тайные хозяева Алмазной Отмели усматривают всеобщее добро, и эксперимент, частью которого мы являемся, ищет, как породить поколение в гармонии с общим замыслом, лежащим в фундаменте всей человеческой культуры. Книги были трудны для меня, но я натаскивал себя, чтобы понять их и стать адептом завязывания логики узлом в такую форму, которая открывает новые грани возможностей — новые для меня, по крайней мере. Это погрузило меня в абстракции и в результате уменьшило настоятельность моего намерения бежать. Как и все, кто жил в Алмазной Отмели, я, похоже, обладал в этом смысле талантом.
План, которому я следовал в рисунке, был более обязанным Диего Ривере и искусству советского плаката, чем муралистам Ренессанса. Стены кишели фигурами, все двигались в сторону центра, который занимал весь купол, и который я еще не был в состоянии концептуализировать — я чувствовал, что этот образ естественно возникнет, как побочный продукт моих усилий. Положить наброски на стены заняло три месяца по двенадцать часов в день, и я оценил, что, если все делать должным образом, работа до завершения займет год. Была вероятность, что я до того уйду из Алмазной Отмели, и осознание этого, когда я начал писать, волшебным образом подействовало на мое зрение; движимый мыслью закончить в короткое время, я работал по пятнадцать и семнадцать часов в день. Свисая на лямках с подмосток, скрючиваясь, вынужденный находиться в неестественных позах, я получил понимание тех физических несчастий, которые претерпел Микеланджело, пока писал Сикстинскую капеллу. Каждую ночь после работы я пытался стряхнуть ноющую боль, прогуливаясь по полуподвалам тюрьмы, и именно во время одной из таких прогулок я повстречался я перышками.
В тюрьме секс является всепоглощающей мыслью, темой бесконечно обсуждаемой, и с моих самых ранних дней в Алмазной Отмели перышки рекомендовались как приятная альтернатива самоудовлетворению. Новое крыло, как говорилось, будет населено как мужчинами, так и женщинами, поэтому закончится единственное неестественное ограничение тюремной жизни, и многие считали, что перышки в конечном счете станут этими женщинами, развившись как и все мы — в свою идеальную форму. Даже сейчас, говорил Кози, перышки превосходят секс, доступный в других тюрьмах. «Это совсем не то, что трахать парня», сказал он. «Это чувствуется, ну знаешь, полный окей.»
«Это похоже, как трахаешь женщину?», спросил я.
Он поколебался и сказал: «Что-то вроде.»
«Что-то вроде, это не для меня.»
«Единственная причина, по которой они отличаются, это оттого что про них думаешь, что они не женщины.»
«Ну да, хорошо. Но я — мимо. Не хочу думать, что меня обманывают.»
Кози продолжал убеждать меня попробовать с перышками, потому что — мне казалось — он чувствовал, что если я поддамся искушению, то стану соучастником в извращении, и это каким-то образом смягчит вину, присоединенную к его сексуальному нападению на меня. То, что он ощущал вину по поводу того, что произошло между нами, не подлежало сомнению. Наши взаимоотношения развивались и он начал в открытую говорить об этом событии и все хотел вовлечь меня в диалог, касающийся этого. Терапия, предположил я. Часть его процесса самоизучения. В то время я отверг его предложения посетить перышек экспромтом, но они все же как-то подействовали на меня, ибо оглядываясь назад я вижу, что моя первоначальная встреча с ними, хотя она и казалась случайной, была, похоже, случаем, который я сам подстроил. Я находился, как вы понимаете, в состоянии повышенной сексуальности. Погруженный в свою работу, по существу влюбленный в нее, во время трудов я был возбужден не каким-нибудь отдельным стимулом — здесь не было ни зрительных, ни тактильных раздражителей — но самим усилием концентрации, которое само по себе есть форма страсти, поддерживаемой на пике интенсивности по нескольку часов кряду. И когда в ту ночь я забрел в секцию тюрьмы, занимаемую перышками, я был, хотя и уставшим, но ментально и сексуально возбужденным. Я искушал сам себя, проверяя свои пределы, свои стандарты, надеясь, что они мне откажут.