Наверное, мы взяли хорошую фору – центр миновали без происшествий. Лишь на Петровской аллее выскакивали из шалашей в кустах жуткие оборванные личности, бежали за машиной; пара железок отскочила от бампера… Это явно не был размах наших возможных преследователей.
У моста метро "свои" полицейские бойко откозыряли при виде волшебного Никитиного пропуска. С чувством расставания оглянулся я на златоглавую, венчавшую горы звонницу Печерской Лавры. Слава Богу, пока не ободрали купол – говорят, отчаянные монахи забрались наверх и пригрозили спрыгнуть… Прощай, милая моя утешительница! Ты смотришь мне в глаза, ты отвернулась от стальной меченосной бабищи, оседлавшей соседнюю гору. Два года назад поехал под ее несуразным весом холм; несколько улиц отселили, и теперь все ниже склоняется "Уродина-мать" над пустыми домами и усадьбами, а у города не хватает средств, чтобы выпрямить статую или вовсе убрать… Я тоскую о мирных, сытых годах, когда ее возводили, – но безобразное всегда безобразно.
На середине моста дала знать себя погоня. Падая наискось, к нам близился вертолет. "Гони!" – закричал Георгий, и Никита погнал, заставив панически шарахнуться пару встречных велорикш. Вертолет вдруг задрал хвост и описал крутую дугу. За нашими спинами словно отбойный молоток простучал, и я, оглянувшись, увидел на асфальте ряд дымящихся пробоин. Хорошо хоть, что не "Черная акула". Полицейские не в лад ударили одиночными; они уже наверняка вызвали подкрепление, но до его прибытия вертолет мог десять раз изрешетить нас. Георгий заботливо прижимал к себе голову Станы и просил ее "не открывать глазки". Никита же, опять проявив немалую воинскую сноровку, бросал "хорьх" вправо, влево; лихачил, то едва не обдирая машину о бетонные опоры рельсового пути, то проскакивая вплотную к перилам моста, и все увеличивал скорость. Пуля даром щелкнула по крыше. Рядом схватился за окровавленную голову рикша, умелец, приделавший к велосипедной раме закрытый салон для троих пассажиров; его громоздкий экипаж легко опрокинулся.
Я думал, что Никита осадит машину, увидев вскинутые навстречу автоматы замостных часовых, – но он лишь выбросил через окно серебристый жетон. Спешно козырнув, стрелки пропустили нас, а затем бросились под защитный колпак.
Вертолет почему-то отстал, – возможно, подбитый, – зато, утробно громыхая, над увитой виноградом стенкою явился поезд метро. Мы шутя догнали и обошли его: ходивший лишь в часы "пик" паралитик-состав с выбитыми стеклами тащился, разбухнув от народа, даже на крышах сидели и лежали.
За обочиной частили стволы красно-рыжих рощ, уносились побуревшие газоны, теннисные корты, веранды нарядных белых домов. Концессионная зона отдыха… Какие-то счастливые люди неспешно ехали на конях, он и она, в цилиндрах, одетые как для конкура. И не глянули с высоты седел…
Обольянинов и тут рассчитал правильно. Вертолет над мостом не подбили: подальше облетев зенитные пулеметы, решил он зайти сбоку, через пути метро. Но уж эти места охранялись получше, чем наш злосчастный город! Не успела брюхатая стрекоза вновь повиснуть над нами, как неведомая сила сбрила у нее винт, и вертолет позорно грохнулся на шоссе. Быстро и точно, подумал я: компьютерный прицел, лазерное наведение. Не дадут себя в обиду и на дикарской земле!
За лесом, за голубыми заливами, где, как встарь, сверкали чистотою заново просеянные пляжи, долго еще был виден нам столб копоти.
День прошел в неистовой гонке. То по разбитому, долгие годы не ремонтированному асфальту (о, какие горячие ножи вонзались при каждом прыжке машины в мой несчастный затылок!), то по идеальному шоссе в концессионных зонах, а порою и по вязкому чавкающему проселку, по черепкам и доскам, вдавленным в грязь, сквозь нескончаемый дождь вел Никита тяжелый "хорьх" к неведомой цели. Под Броварами мы заправились на валютной, охраняемой пулеметчиками, бензоколонке, причем Елизавета расплатилась чеком; без особых задержек пересекли государственную границу Киевской республики; а в лесочке неподалеку от Галицы, уже в государстве Черниговском, под вечер устроили привал.
В высоте немного развиднелось… Из объемистого багажника наш водитель и защитник извлек пару кожаных саквояжей самого старинного вида. На относительно сухом месте под раскидистым тополем мы постелили брезент, поверх него развернули ломкую белоснежную скатерть, и Елизавета с Никитою стали "накрывать на стол". Словно лопались жесткие обручи, годами стискивавшие мою грудь, и становилось легче дышать, когда я смотрел, как Никита жестами тороватого хозяина достает из бархатных гнезд и расставляет алмазной грани бокалы, тарелки с бледно-отчетливым рисунком цветочных гирлянд, раскладывает серебряные с чернью массивные приборы. Из второго саквояжа явились нашим ошалелым глазам и окорок смугло-розовый, со спиралью нежной белизны, и желтый плачущий балык, и пирог, под лезвием обнаживший многие слои мяса, рыбы, яиц с луком, и пузатые бутылки, полные будто бы светлой крови… Черт, как он щедро пластал все это тесаком! Боги, как сладострастно мы все это пожирали! Какими мы разом стали учтивыми, с какой церемонностью поднимали тосты друг за друга! Даже Стана, осторожно вынесенная Георгием, оживилась, и Елизавета, кое-что смыслившая в медицине, решила, что девушке не помешает бокал вина. Затем Никита сделал вещь совершенно неожиданную: достав плоскую коробочку с каким-то, эмалью по белому изображенным, генералом в треуголке, открыл ее и душистым пряным табаком любовно зарядил обе ноздри. Чих его был орудийным… То же проделал и я – Георгий не решился. Вслед за встряскою, произведенной в мозгу едким и густо-сладким запахом, сокрушительно чихнув, я почувствовал необычайную свежесть и прояснение ума, словно и не было за спиною целодневной изнурительной дороги.
Пока мы наслаждались дивным Никитиным "кнастером", Елизавета в машине распеленала Стану, осмотрела порезы на ее животе, чем-то смазала и велела ехать дальше.
Тьма лежала теперь вокруг нас, полная и непроницаемая; вымершие села не радовали ни единым огнем. Фары "хорьха" вырывали из ночи то стелу облупленную, с надписью "Галицкий эфиро-масличный завод", то руины фермы, то стену разросшегося, одичавшего сада. Мы видели в полях высокого бурьяна дрожащие сполохи костров. Наверное, летом здесь разводили свои жалкие посевы бродяги из крестьян, охраняли друг от друга, заживо разрывали в клочья воров – да так в шалашах и оставались до весны… Нашу огромную, слепящую фарами машину принимали, должно быть, за полицейскую, оттого и не цеплялись.
За поворотом на Ичню Никита включил музыку. До сих пор не знаю, был ли в машине приемник, или магнитофон, но звучание пленяло чистотой и объемностью. Оркестровая мелодия – болеро Мориса Равеля, памятное с детства, всегда поражавшее меня богатством красок и ровным, неуклонным нарастанием силы. Поначалу чувственно-томная, будто арабская сказка, музыка являла мне шествие каравана, закутанных в белое бедуинов на верблюжьих горбах, красавиц в чадрах и звенящем золоте… Но неумолимо рос напор духовых и ударных; ритм был постоянен, однако шли мерным шагом уже не спесивые верблюды с гуриями; боевые слоны прогибали землю, склонив бивни, усаженные стальными кольцами. Ход чудовищной армады, под конец уже подобный разгулу стихий, обрывался внезапно, то ли победою, то ли катастрофой – не знаю, но мне всегда становилось обидно, когда мелодия заканчивалась. Хотелось слушать сначала.