— Ты что, Митька, сдурел? — услышал он совсем рядом ее сердитый, хрипловатый спросонья голос. — Так только на пожар звонят.
Митька наклонился к ее уху и, не теряя блаженной улыбки, громко прокричал:
— Не хрипи, Степанчиха! Иди, корову свою гони! Сегодня пастух я!
И тогда она решила ошарашить его той новостью, которую берегла для него на потом:
— А ты знаешь, Митечка, что в селе творится?
Митька в очередной раз ударил по баллону и кивнул ей вопросительно: ну, мол, что такое?!
— Не знаешь? Не знаешь… Солдаты пришли. Мить! — закричала она, догадавшись, что у него, как у кузнеца дядьки Захара, заложило уши.
— Какие солдаты? — спросил он уже спокойно и опустил уставшую руку с гусеничным пальцем.
— Такие. Наши, пречистопольские. Двое уже пришли. Я их сама видела. Говорят, и другие тоже придут. А одеты знаешь как?
— Как?
— Как в кино про войну. Не веришь? Вон, гляди, народ собрался. Встречать пошли. У тебя дед был на войне?
— У меня? — Митька внимательно, вроде как ошалев немного, посмотрел на Степанчиху. — Был. Дед Коля. У папки в документах его фотокарточка есть. Но он погиб, — спохватился Митька. — Немцы его убили.
— Знаешь что, пойдем скорей. — Куда?
— Как куда? Твоего деда Колю встречать! Неужели ты так ничего и не понял?
— Не хрипи, — опять сказал он ей. — Как же его можно встречать? Мертвого. Ты что, Степанчиха, тово? — И теперь уже он покрутил у виска.
— Ты и вправду ничего не понял. Ну, как хочешь, а я побегу. Папа сказал, что и к нам тоже дедушка придет. Раз все возвращаются.
Она побежала, встряхивая неопрятными косами, из которых так и выливались на простор золотые кудряшки, и если бы она взяла расплела и расчесала гребешком свои косы, то вот уж, верно, была бы красота неописуемая.
— Подожди! — закричал ей вслед Митька. — Подожди, Степанчиха! Я тоже бегу!
Как только раздались звоны, оповещая Пречистое Поле, что пора выгонять в поля коров и овец, как на большаке, в самой его дали, почти у горизонта, зародилось и стало расти облачко дорожной пыли, закудрявилось, залохматилось, поволоклось обочиной в сонные ржи.
— Идут! Идут! Вон, глядите! — будто, ветром пронесло над толпой пречистопольцев, собравшихся на околице своего села. И толпа всколыхнулась и рассеялись по краю заросшего сурепкой и донником парового поля, обступив дорогу, чтобы, когда подойдут, всем было видно и х. Но как ни вглядывались пречистопольцы в мреющую голубоватую даль полей, как ни прикладывали к загорелым лбам такие же загорелые, натруженные и больные ладони, ничего, кроме растущего с каждым мгновением облачка пыли, разглядеть пока не могли. Было видно и понятно всем, что идут, а кто идет, сколько, все ли, разве ж разберешь в такой дали?
Ребятня, разувшись и поскидав лишнюю одежду, облепила верхние сучья липы. Выше всех забрался Митька Прасолёнков, и ему снизу время от времени покрикивали:
— Ну, Митя? Что там, сынок?
— Идут, — отвечал Митька и подмаргивал стоявшей внизу Степанчихе.
Та тоже смотрела вдаль, щурилась из-под руки, крутила белой головой, а в другой руке держала Митькину куртку.
— Ты смотри, Митюшка, смотри лучше, — сказала ему бабка Проса, тоже стоявшая неподалеку, опираясь на ореховую палку, которую Митька вырезал ей прошлой осенью в лесу возле Каменки. — Смотри, детка, так же ж и дед твой идет.
Бабка Проса Прасолёнкова почти совсем ослепла. Один глаз затянуло белой, с густыми желтыми наплывами, пленкой, другим немного пока видела, но и он в последнее время тоже стал мутнеть. И Митька знал, что это у нее от слез «по убиенном рабе божием Николае». Так говорили соседские старухи, так говорила богомолка бабка Стефания, ходившая по деревням каждое лето откуда-то из-под Рославля и всегда ночевавшая в Пречистом Поле. Далеко от дома бабка Проса уже не уходила. А когда надо было, то просила всегда Митьку. «Эх, вот вырастешь, уедешь в город, кто ж меня тогда водить будет? — говаривала она ему, бывало. — Чую, скоро я вовсе ослепну». — «Пока я вырасту да в город соберусь, ты помрешь», — с тою же серьезной рассудительностью отвечал ей Митька. «А и правда, — вздыхала она и гладила его русую голову с нежно-золотистыми, как свежая овсяная солома, подпалинами на висках и на макушке. — Правда, Митюшка. Правда, детка. Пора мне и собираться. Вот и монашка Стефания говорит, что пора на салазки». «На какие салазки?» — настороженно спрашивал Митька. «Так говорят. Когда в дорогу пора, так говорят, внучек». — «В какую дорогу, ба?» — «А на тот свет». «Разве туда есть дорога?» — спрашивал недоуменно Митька. И она отвечала так: «Есть, Митюшка. Дороги всюду есть. Оттель тольки нету». Отвечала, не снимая руки с его головы.
А теперь все повернулось и пошло вспять. Во всяком случае теперь многое было не так, как всегда.
Митька отыскал взглядом в рассеянной по обрезу поля толпе отца и не узнал его.
Отец и мать стояли рядом. Мать держала на руках годовалую Митькину сестру Ксюшку. Ксюшка сучила ножками, хныкала, выворачивалась. Кофта у матери на груди, особенно с одной стороны, была мокрой, видно, от подступившего молока. Ксюшка потому и капризничала, что хотела почукать мамкиной титьки, а мать на людях, видимо, стеснялась. И прикрыть грудь было нечем. А отец стоял бледный и пристально вглядывался туда, куда смотрело все село. Ветер трепал его темно-русый и густой, как рожь возле дороги, чуб, а он даже не поправлял его, не отбрасывал ладонью с растопыренными пальцами, как делал это всегда на ветру. Уж кто-кто, а Митька знал, как он любит поправлять свой чуб, особенно перед матерью. Мать у Митьки совсем молодая, намного моложе отца. Красивая. Один раз отец обернулся, поднял голову и увидел его. Сердце у Митьки сжалось. Но отец посмотрел на него, облизал сухие, белые, будто обсыпанные мукой губы и не заругался, он даже не сказал ничего и отвернулся. В другой бы раз крикнул, кулаком бы погрозил и приказал бы тут же слезть. А теперь нет. Будто не заметил. И Митька вдруг понял, почувствовал своим маленьким сердцем, что действительно вокруг происходит нечто необыкновенное и значительное. Он вытянул шею и еще пристальнее стал всматриваться в движущееся, растущее с каждым мгновением облако на большаке и больше от него не отрывался. Он даже бабке Просе и все время надоедавшей своими расспросами Степанчихе не отвечал — смотрел.
И вот уже стало видать идущих в том облаке. Шли они строем, но не таким ровным, как ходят солдаты на плацу и какими их показывают по телевизору. Эти были другие. Усталые. Издали было видать, какой тяжелый у них шаг. Потому как дорога — это не единственная работа, оставшаяся у них за плечами.