– Видите ли, Рамон, мы получили информацию. Информацию настолько важную, что отказаться от нее, априорно заявить о ее ненужности мы не имели права. Разумеется, были ученые, которые предлагали законсервировать данные, принесенные «Овератором». Но человечество рано или поздно повторило бы этот эксперимент, поставив перед собой все тот же вопрос: нужно ли людям такое знание?
– Может быть, вы и правы, – сказал я, хотя он меня далеко еще не убедил, – Только люди, сами люди могут решить этот вопрос. Никакая машина сделать этого не смогла бы. И все-таки я думаю, что сама постановка этого вопроса была негуманна.
Элефантус сделал какое-то неуверенное движение головой – не то кивнул, не то покачал.
– Но если не сейчас, то через несколько десятилетий проблема была бы поставлена снова. Есть такие вопросы, которые, если они однажды были заданы, должны быть решены. Рано или поздно, но кто-то другой взялся бы за решение, и мы оказались бы перед этими другими просто трусами.
Я слушал его и думал, что на самом деле это было совсем не так, и скупые, официальные фразы: «мы получили информацию», «мы взялись за решение этой проблемы» – все это лишь воспоминания, а вспоминаешь всегда немножечко не так, как было на самом деле, а так, как хотелось бы сейчас; а на самом деле был неуемный, животный страх перед собственным исчезновением, и не было никаких «мы», а только бесконечное множество отдельных "я", и каждый в одиночку побеждал этот страх; и мне все-таки хотелось знать, как же это было на самом-самом деле, и я спросил его:
– Но ведь это все-таки ужасно – узнать СВОЙ ГОД…
Элефантус вдруг остановился, глянул на меня чуть-чуть снизу своими усталыми глазами старой мудрой птицы:
– Нет, – сказал он тихо, – это не страшно – узнать СВОЙ год. Это совсем не страшно.
Он опустил голову, слегка пожал плечами, словно не должен был мне это говорить, и теперь просил у меня прощенья.
И я тоже наклонил голову, и это было не простое согласие с его мыслями, а дань уважения тому большому и светлому страху – страху за другого, который он нес в себе и, может быть, впервые приоткрыл совсем чужому человеку.
Он пошел прочь, и вечерние тени смыкались за ним, и гравий скрипел у него под ногами: «свой-свой,свой-свой…», а потом шагов не стало слышно, и дальше он уходил уже бесшумно, словно медленно исчезал, растворялся в неестественной тишине вечно цветущих садов Егерхауэна.
Сану я нашел возле площадки для мобилей. Патери Пат, приняв монументальную позу, вещал ей что-то глубоко научное.
Я быстро подошел и взял ее за руку:
– Идем.
Мне хотелось поскорее утащить ее отсюда, потому что в воздухе уже повис повод для воспоминания об ЭТОМ.
– Прощайте, желаю вам удачи, – Сана протянула Патери руку. – Я прослушаю ваше выступление по фону. Ты знаешь, Рамон, завтра Патери вылетает в Мамбгр, он закончил целый этап…
– Идем, идем.
Сана встревоженно подняла на меня лицо.
– Не волнуйтесь, Сана, – Патери Пат оглядел меня так, как смотрят на малыша, вмешавшегося в разговор взрослых. – Это бывает с теми, кто обращается в Комитет сведений «Овератора», – а вы ведь уже обращались туда, Рамон?
Я с ненавистью оглянулся на него. Кто просил его проявлять при Сане свое любопытство? И какое ему дело до того, знаю ли я то, что знает он, или нет? И потом, мне показалось, что он не просто спрашивает меня, а зная, что я еще никуда не обращался, попросту подталкивает меня в сторону этого комитета.
Я пристально посмотрел на этого фиолетового. Ну да, он боялся. Он постоянно боялся. Хотя бояться ему было не за кого, я в этом абсолютно уверен. Он боялся за себя. И толкал меня на то же самое. Ну, ладно, встречусь я с тобой как-нибудь без лишних свидетелей. Тогда и поговорим, А сейчас я ограничился лишь высокомерно брошенной репликой:
– Я не обращался ни в какие комитеты. У меня нет времени на такие пустяки.
Хотя это тоже было порядочное детство.
Мобиль взмыл вверх и скользнул в поросшее селиграбами ущелье. Я посмотрел на Сану – она сидела, наклонив голову, и, казалось, с интересом глядела вниз, где четко обозначалась граница вечного искусственного лета и подходящей к концу неподдельной зимы. Но я знал, что она все еще думает о словах Патери Пата.
– Ну, что ты? – я постарался, чтобы мой голос звучал с предельной беззаботностью.
– Может быть, он и прав, – ответила Сана. – Тебе нужно слетать на Кипр и узнать…
– Нужно? А ты уверена, что это мне нужно?
– Разумеется, нет. Это единственное, в чем я тебе не могу даже дать совета. Каждый решает это за себя. Но мне кажется…
– Что именно? Она помолчала.
– Нет, ничего, – сказала она наконец. – Ничего.
Я смотрел на нее и никак не мог понять: действительно ли она хочет, чтобы я стал таким же, как они. или, наоборот, неловко пытается уберечь меня от этого.
– Черт с ним, с «Овератором», – сказал я, – мне сейчас не до того.
Она быстро глянула на меня, и я снова не понял ее взгляда.
– Правда, не до того. Ты же понимаешь, что я не боюсь. Просто я сейчас не могу думать о себе. Сейчас – только ты.
Сана опускает голову. Мы уже прилетели. Я выхожу и подаю ей руку. За нами легко выпрыгивает Педель. Надо научить его подавать руку даме, даже если с точки зрения машины это не является необходимым и целесообразным… А, впрочем, не стоит. Не так уж много придется это делать, чтобы препоручать это другому, хотя для меня и забавно было поддерживать в Сане отношение к нему. как к человеку.
Для того хотя бы, чтобы у нее постоянно был повод отвлечься от ЭТОГО.
– Педель! – остановил я его, дав Сане пройти вперед.
Огненно-рыжее чудовище на алом снегу: солнце садилось.
– Что я должен?
Велеть: «Стой и не шевелись!» – и он будет стоять здесь и день, и год, и когда все уже будет кончено и Сана навсегда исчезнет из этого снежного мира, он будет стоять здесь и ждать следующего приказа, и выполнит его так же точно, как и все в своем существовании, и будет продолжаться это бесконечное единство жизни и существования, но для меня останется только одно – перебирать в памяти все минуты этого последнего года.
Ну, что же, заложить в этого краба условия еще одной игры, которая начнется сегодня и кончится раньше чем через год? Кому потом он будет подавать свое гибкое бронзовое щупальце?
Он поблескивал выпуклыми гранями стрекозиных фасеточных глаз.
– Педель, – тихо спросил я его, – ты хотел бы стать человеком?
– Должен, – сказал он, но я понял, что это не ответ на мой вопрос, а какой-то заскок в его электронном мышлении.
– Могу, – сказал он после небольшой паузы и снова замолчал.
– Хотеть не умею, – это был ответ.