Позже, студентом уже, я прочел стихи. О Наде.
“В садах, на полянах, в цветах укрываясь, в туманах теряясь, зарей озаряясь, во всем божьем мире, в любом кратком мире была ты везде и повсюду.
Зефиры носили над этой землей твое имя; листвы шелестенье и рокот волны, обдавшей каменья, - все было дыханьем дыханья, рожденного только устами твоими”.
Я знаю эти стихи наизусть. Написаны же они кем-то в начале века. Может быть, первым шептал их я. Потом их записал поэт, живший на пятьдесят лет раньше меня. Согласно Вашей гипотезе так могло быть…
“На небе вечернем средь звезд я, бывало, твои лишь выписывал инициалы, а если глаза опускал к горизонту - в мальчишеских грезах меж стройных березок выискивал взором твой мягкий девический контур.
Повсюду бывая, незримо везде успевая, во всех моих мыслях, желаньях, - ах, где ты ни пряталась! - тобою душа моя полнилась вечно, любовь из нее изливалась к тебе бесконечно, как слава святых озаряет их святость”.
Это все, что я могу сообщить Вам о необыкновенных встречах.
ВЛАДИМИР.
Письмо двадцать седьмое
Весь вечер я пыталась представить бухту, и скалы, и мальчика, который бредет по отмели. Мне казалось, что я отчетливо различаю солдата в поношенной гимнастерке, странным образом попавшего на этот дикий берег, потом словно и впрямь надвигался туман, о котором Вы писали, и видение постепенно исчезало. Я старалась удержать его, но солдат не возвращался, и не было на берегу мальчика, моего брата…
Раньше я не могла и помышлять о встрече с Вами. Теперь мне хочется попросить разрешения на эту встречу. Думаю, у меня есть право увидеть своего земного брата, и я хочу, чтобы это мое право подтвердили на корабле. Но кто знает, будет ли так, как я хочу…
Достала где-то цветную открытку с видом Андроникова монастыря. Зеленый от травы скат, внизу Яуза, старые стены, святые ворота. Я мысленно вошла в эти ворота, обошла монастырь, прикоснулась к белым камням его храма, потом увидела площадь, улицы, низкое солнце над холмом. Увидела то, что когдато было близко отцу и Вам. Пишите о себе.
РЭА.
Письмо двадцать восьмое
Отец бывал в Москве нечасто. Перед войной он жил в приморском дальневосточном городе, который стал первым городом моего детства. Но вторым была Москва.
Мне все труднее рассмотреть прошлое в резком, неискаженном повседневностью свете. Поздним вечером я шел по своей Школьной улице, где дома с заколоченными окнами сиротливо ожидают своей участи: их скоро снесут. Я заходил во дворы.
Над головой шумели высокие тополя и акации. С улицы не видно деревьев, не видно волшебного пространства дворов, наполненных когда-то нашими голосами, Нет уже каменных пристроек у тридцатого дома, и нет деревянного флигеля с пожарной лестницей, куда мы забирались в сорок пятом и позже смотреть салют. Это улица московских ямщиков, единственная в своем роде.
Сиротливо высится кирпичная стена, отделяющая мой двор от соседнего. Над ней когда-то верещали стрижи, я забирался на гребень ее, и солнце слепило глаза так, что я не видел ни двора, ни сараев, ни дома, ни флигеля. Этот резкий свет я помню отчетливо, как будто часть лучей еще и сейчас не угасла, как будто они до сих пор ослепляют, и гаснут лишь по мере того, как тускнеет в сознании вся картина.
Наверное, от отца досталась мне ностальгическая натура.
Думаю так: чем ыше уровень цивилизации, тем больше объем памяти. Я встречал и встречаю людей, которые не испытывают особой тоски ни по прошлому, ни по будущему. Память сдерживает развитие многих качеств, в том числе таких противоположных друг другу, как агрессивность и творческие возможности. От памяти удобней избавиться. Но чтo такое творчество без памяти?…
Я умею мысленно переноситься в любое место. Бессонной ночью закрываю глаза и начинаю странный полет. Внизу будто бы вижу я горы, море, знакомую реку, тайгу. Я лечу над лесом, пока не засыпаю. В другой раз я вижу деревянную околицу близ Венева, речку Осетр с крутыми берегами, вечернее поле, балку с темным холодным ручьем. Я лечу над полем так низко, что пугаю перепелок, они вырываются из душистой травы и стремительно исчезают в серо-синей дали. И воспоминания о полетах во сне сами похожи на сны.
ВЛАДИМИР.
Письмо двадцать девятое
Я говорила с Танати и с руководителем экспедиции. Трудно передать подробности этого разговора. Наши были взволнованы тем, что мое предположение подтвердилось и на Земле у меня есть брат. Я намекнула, что мне надо увидеть Вас. Руководитель оборвал меня, спросил резко, знаю ли я самые простые вещи, которые не может не знать участник дальнего полета. “Но это мой брат, - воскликнула я. - Брат!” Он возразил: “Да, но он представитель иной цивилизации, а контактов с другой цивилизацией быть не должно, контакты изменят будущее, лишат людей самостоятельности, неужели Вам это не ясно? Письма можно подделать, фотографии сфабриковать, но если станет фактом контакт, знаете что начнется? Не мне Вам это объяснять, Рэа. Но даже если вдруг было бы получено разрешение с нашей планеты, мы должны помнить о Туле в Гренландии. Туле, если хотите, - это символ несостоявшегося контакта”. Я поняла безнадежность моего положения, но не сдавалась. В конце концов он заявил, что наша встреча возможна в том случае, если Вы станете участником экспедиции и после ее завершения улетите с нами на нашу планету.
Прошу Вашего согласия. Ответьте мне.
РЭА.
Письмо тридцатое
Рэа, во многом я сам виноват. Наверное, я был недостаточно внимателен к Вам и не успел сказать главного, хотя и пытался это сделать. У меня никогда не будет другой земли, кроме этой. К тому же у меня здесь много дел и проектов.
По вечерам я думаю о светлых редколесьях, где господствует даурская лиственница, о глухих болотах, заросших багульником, водяникой, о голубичных зарослях, о бегущих по распадкам ручьях. Как здорово набрать в котелок воды, развести на камнях костер и, пока варится чай с брусникой, представить, что идешь тропой отца.
Но когда я побываю там, я смогу съездить наконец в Венев, где не был четверть века. Человек изъездил пол-Европы и полАзии, а в Венев выбраться не смог. Вам, думаю, это понятно.
Так уж я устроен. Воспоминания заменяют мне порой действительность.
Помните, я рассказывал об этрусских и славянских древностях? Кажется, только теперь удалось нащупать, разгадать, найти правила перевода с этрусского. Они просты. Согласные в ту далекую пору звучали глухо. Вместо “о” слышался чаще всего звук “у”. Вместо мягкого знака в конце слова ставилась буква “и”. Вообще же, слова писались так, как произносились.
Налицо и переосмысление - минуло без малого три тысячи лет!