Не стану расписывать подробно, как мы вместе придумали еще две-три фразы, которые и записали на клочке бумаги, как, вовсю разойдясь, перебивали друг друга и смеялись друг над другом, как Ирена забавлялась, называя меня без конца моим мужским именем (послушай, Иначек!), и как она потом сожгла наши записки в пепельнице, потому что нет ничего смешнее женщин, пишущих ученые трактаты, всего этого я расписывать не буду. Упомяну только, что я сказал: женщин? А ведь вижу здесь мужчину и женщину! И что при этом мне удалось придать вопросу именно ту интонацию, которую женщина в этот час вправе ждать от мужчины. И что она перестала болтать, сказала всего два-три слова, жаль, мол, что мы знакомы с прежних времен. И что я прикоснулся к ее волосам, они мне всегда нравились: такие гладкие, темные. И что она еще раз сказала: послушай, Иначек.
— Послушай, Иначек, сдается мне, что у нас ни черта не выйдет. Хотя очень может быть, в этом чертовом препарате твоего профессора есть что-то хорошее… Для других, — продолжала она. — И на тот случай, если известные способности мужчин будут и дальше хиреть, как и способность познавать нас в буквальном и в библейском значении этого слова. Feminam cognoscere — он познал жену свою… Да, выше всего мы ценим радость быть познанными. Но вас наши притязания повергают лишь в смущение, от которого вы спасаетесь, укрываясь за грудами тестов и анкет.
Видели вы, с каким благоговением кормит институтский кибернетик свой компьютер? На этот раз нужно было обработать пятьсот шестьдесят шесть вопросов моего MMPI-теста, и у нашего кибернетика оказалось достаточно времени, чтобы утешить меня в том, что мы, женщины, не создали кибернетики как, впрочем, до того не изобрели пороха, не нашли туберкулезной бактерии, не создали Кёльнского собора и не написали «Фауста».
В окно я увидела, как вы вышли из дверей главного здания.
— Женщины, которые пытаются играть в науке первую скрипку, заранее обречены на поражение, — сказал наш кибернетик.
Только теперь я поняла, в какой он растерянности от того, что успех нашего важнейшего эксперимента, который мог способствовать сокращению некой сомнительной породы, целиком и полностью зависел от женщины.
Вам подали черную институтскую «татру», и вы сели в машину.
Наш кибернетик изучал данные компьютера. А я впервые как следует разглядела его — большая голова при маленьком росте, тонкие, нервные, деятельные пальцы, щуплая фигурка и обратила внимание на его напыщенный слог… Немало, видимо, пришлось ему страдать в юности из-за женщин!
Ваша машина описала полукруг по двору и исчезла за тополями у ворот.
Кибернетик объявил, что привести меня в соответствие с принятыми нормами, кажется, не удалось. Мне было решительно наплевать, реагирую ли я по-старому на эмоциональный раздражитель, а он не знал, огорчаться ему или радоваться, что его компьютер принял меня за две в корне отличающиеся друг от друга личности, и грозил подать жалобу на злонамеренную дезориентацию.
В лаборатории Ирена с непроницаемым лицом объявила мне, что, по данным последних анализов, я самый настоящий из всех мужчин, которых она знает. Я подошел к окну.
— Он вернется не скоро, — сказала она. — Он сегодня воспользуется тем, что в университете конференция.
Я все еще думал, что вы избегаете встречаться со мной в моем новом обличье. Но что вы умудритесь не узнать меня, мне бы и во сне не приснилось. Вас ничто никогда не может озадачить. Я уже давно хотел вас спросить: когда это вы научились «быть-всегда-начеку»? Нет, подобный вопрос был бы грубейшим нарушением правил игры, которые мы свято соблюдали. Эти правила надежно защищали нас, когда над нами нависла опасность выпасть из своей роли, хотя мне роль проигравшего бодрячка давным-давно опротивела. Иной раз наша игра называлась «Кто боится трубочиста?». И я должна была выкрикнуть: «Никто!» Иной раз мы играли в другие игры, но одно правило оставалось неизменным: кто обернется или засмеется, тому взбучка достается. Я никогда не оборачивался. Никогда не подглядывал за водящим. Никогда не смеялся над ним. Мог ли я догадываться, что вас угнетают ваши же собственные правила?
Вы, конечно, помните: была суббота, шестнадцатое марта, погода в тот день стояла «по-апрельски капризная», это был одиннадцатый день моего перевоплощения; около одиннадцати вечера вы покинули театральное кафе, вышли, можно сказать, совсем трезвый на улицу, где незнакомый молодой человек, явно поджидавший вас, шагнул к вам и навязался в провожатые, но, будучи дурно воспитан, не догадался представиться. Вы же, не выказав ни капли удивления, не подав ни единого знака, который свидетельствовал бы о том, что вы его узнали, держались так, будто для вас нет ничего более обычного, чем доверительный ночной разговор с каким-то незнакомцем. Вы тотчас стали, как всегда, господином положения. Сохраняя присутствие духа, вы предложили новую игру, и вы же определили ее условия, которые, впрочем, великодушно соблюдали, если только никто не посягал на одно: на ваше право держаться в стороне. Все, что я вам излагал — а я жаловался, что мужчину тяготит груз женских воспоминаний, вы вежливо выслушали, но вам до этого явно не было дела. Вы оставались бесстрастным, и я вам об этом сказал. Вы и глазом не моргнули. Я понимал, что должен возмутиться, но не возмутился. И хладнокровно осознал возможность ополчиться на вас, вооружившись своим новым жизненным опытом — бить вас вашим же оружием, взяв вас в кольцо своих жалоб, обвинений, угроз. Я прекрасно помнил, как часто мысленно разыгрывал эту сцену, каждый ход, каждую позицию знал я наизусть. Но, воплотив их наконец в жизнь, потерял к ним всякий интерес и начал догадываться, что это должно означать. Я еще раз попытался повторить свое утверждение, что мужчина и женщина живут на разных планетах, надеясь вынудить вас на обычные снисходительные попытки запугать меня, дабы козырнуть тем, что этим попыткам я больше не верю.
Мы стояли у подножия телебашни на Алексе. Вы, должно быть, подумали, что я вскочил в случайно проезжавшее мимо такси, спасаясь бегством из-за уязвленного самолюбия? Глубоко ошибаетесь. Я сбежал не потому, что был уязвлен или испугался, не потому, что опечалился или обрадовался, и не потому, что вообще отказывался понимать все перипетии этого дня. Я сбежал потому, что все это время говорил с вами о ком-то постороннем, к кому сам не в состоянии был проявить сочувствие. И какие бы прекрасные или отвратительные картины ни представлял я себе, сидя в темной машине, чувства мои оставались ко всему глухи. И о чем бы я ни спрашивал себя, ответа я не получал. Женщина во мне, которую я так настойчиво искал, исчезла. Мужчина же еще не сложился.