Дело табак — выражение это мне удалось вспомнить, лексический запас, видимо, не выветрился из моей памяти.
Машинально я назвал таксисту адрес моих родителей. Но, заметив это, ничего не сказал, заплатил, вышел из машины, еще с улицы увидел свет в окне их гостиной и взобрался на каменную тумбу в палисаднике, с которой хорошо просматривается их комната. Родители сидели в своих креслах и слушали музыку. Книги, которые они читали, лежали сейчас перед ними вверх обложками на низеньком столике. Они пили вино, вюрцбургское — они предпочитали его всем остальным винам, из старомодных бокалов на длинных ножках. Всего один раз за двадцать минут отец шевельнул рукой, чтобы обратить внимание матери на некий пассаж исполняемого концерта. Мать улыбнулась — отец всегда обращает ее внимание на одно и то же место одним и тем же движением руки, и она ждет этого движения и довольна, что отец, отвечая на ее улыбку, поднимает взгляд, в котором светится едва заметная ироническая усмешка над самим собой. С годами стремление моих родителей к одиночеству усиливалось, и постепенно бурные споры с друзьями, вечно толпившимися во времена моего детства в доме родителей, превратились в мирные беседы, а друзья и враги— в гостей. Им удалось поистине невозможное: относясь друг к другу с обязательной бережностью, не потерять взаимного интереса.
Я мог бы зайти к ним. Мог бы нарушить инструкцию о сохранении тайны и обрисовать им мое положение. Они меня всегда прекрасно понимали. Никаких неподобающих вопросов, никакого удивления, никаких упреков. Они постелят мне в моей прежней комнате, приготовят принятое в нашей семье питье на ночь. А потом будут лежать друг подле друга без сна и всю ночь напролет ломать себе голову над тем, какую же ошибку совершили. Ибо счастье моих родителей покоится на простом понимании связи причины и следствия.
Я не зашел к ним, а, поймав первое же такси, поехал домой и лег в постель и не поднимался три ночи и два дня — время, когда я продолжал еще вести протокольную запись моего состояния, хотя находить ему определения мне было все труднее и труднее, пусть даже физически я чувствовал себя совершенно здоровым. Поскольку вы никогда не допустили бы понятия «кризис», мы молча сошлись с вами на понятии «перипетия», словно оказались перед неизбежной развязкой всех запутанных интриг в какой-то глуповатой классической драме.
Но Беата в понедельник без всяких околичностей заговорила о фиаско. Вы помните, что произошло обнаружилась моя несостоятельность при работе над тестом памяти. А ведь ей следовало понять, что добросовестный человек, отвечая «не знаю», избирает по сравнению с наглой ложью меньшее зло. Семь раз после напряженных раздумий — это показали подключенные к моему пульсу и к голове аппараты — я ответил на ее вопросы «не знаю», пока она наконец не разнервничалась и не стала мне подсказывать. Словно я позабыл имя моего любимого учителя! Но мог ли человек, который, как я внезапно понял, сознательно тщился в течение урока химии производить впечатление на девочек, быть когда-либо моим любимым учителем? Или вопрос о «любимом развлечении детства». Разумеется, я помнил, что трижды с интервалами в три месяца отвечал на этот вопрос: качели. Я мог, если это требовалось, воспроизвести мысленно картину качающейся на качелях девочки: она взвизгивает от радости, юбчонка ее взлетает, и какой-то парнишка раскачивает ее… Но картина эта вызывает во мне стойкое отвращение и как ответ на вопрос больше не подходит. Так же как имя этого парнишки — Роланд, да, конечно же, черт побери! не отвечает на вопрос о «первом друге». Мой первый друг никак не мог — неужели Беата этого не понимает? — обнять ту чужую, летящую вверх-вниз девочку и снять ее с качелей…
Все, что вы прочтете в моем деле, подтасовано, да, подтасовано. Возьмите хотя бы эту дурацкую незаконченную картинку. Я, правда, всегда трактовал ее как «любовную пару, идущую в лес». Но теперь я просто не видел здесь любовной пары, хотя и испытывал мучительную неловкость: могли ведь подумать, что я кривляюсь. Двух спортсменов, на худой конец, готовых к состязанию. Но и это не наверняка. Уж лучше мне было промолчать. Какая в том беда, если я не распознаю, что изображено на этой бессмысленной картинке.
Но тут Беата расплакалась. Наша тихая скромница Беата. Беата, имя которой гак ей подходит, — счастливая. Которая так удачно умеет все сочетать: сложную профессию, требовательного мужа, двоих детей — и никогда не привлекает внимания к себе. Возможно, она и не подозревала, какие надежды связывала с этим экспериментом. Знаете ли вы, что она на многое была готова? Даже собиралась быть следующей, совершенно серьезно. Мой провал вывел ее из себя. Из-за отвратительного высокомерия, негодовала она, я загублю неповторимую возможность, и никто уже не сможет ею воспользоваться; мне она ни к чему, вот я ее и не оценила.
Ирена помогла мне посадить Беату в машину. Я отвез ее домой. Умолчу о том, что она наговорила мне по дороге, да еще в каком тоне, какие употребляла выражения.
Но тихих скромниц я с тех пор побаиваюсь.
А дома у Беаты красиво. Сад и квартира тщательно ухожены. Ни одной грязной чашки, все постели застланы. Беспорядка она за собой не оставляла, не хотела, чтобы ее хоть в чем-нибудь упрекнули. Я уложил ее на кушетку и дал снотворное. Прежде чем заснуть, Беага спросила:
— Почему ты молчишь?
Видимо, думала, что в моей власти говорить или молчать. Ей не под силу было представить себе всю глубину той тишины, что царила во мне. Никому не под силу представить себе эту тишину.
Знаете ли вы, что значит «личность»? Это маска. Роль. Истинное «я». Язык, сдается мне после всего пережитого, связан по крайней мере с одним из этих трех состояний. Я их всех был лишен, а значит, погрузился в полное молчание. Стал никем, а ни о ком ничего и не напишешь. Этим объясняется трехдневный пробел в моем протоколе.
Когда же по прошествии многих дней я овладел словами «да» и «нет», меня вновь потянуло к людям. Разумеется, я изменился: это все верно заметили. Но вовсе не требовалось непрестанно меня щадить. Вовсе не нужны мне были эти озабоченно-пытливые взгляды, лишь мешавшие мне убедительно показать, что кризис кончился. Нелепо, но именно теперь никто не хотел мне верить: сомнения окружающих всплыли на поверхность, когда мои развеялись. Мое правдиво-стереотипное «спасибо, хорошо» на их стереотипное «как живешь?» действовало им на нервы. Но меня их мнение обо мне теперь не трогало. А это в свою очередь не устраивало их.
Что же, собственно говоря, мы все предполагали?
А вы? Неужели вы хладнокровно высчитали ту цену, которую мне предстояло заплатить? Я спрашиваю просто, без всяких эмоций, как вы всегда требовали. Без эмоций, свободный от всех старых привязанностей, я наконец-то мог выйти из некой игры, правила которой мы столь долгое время почитали священными. В их защите я более не нуждался. Заподозрив, что вы именно это предвидели и даже этого желали, я лишь пожал плечами. Я открыл тайну неуязвимости — равнодушие. Ничто не жгло меня, когда при мне произносили некое имя, когда я слышал некий голос… Значительное облегчение, профессор, благодаря чему я многое мог позволить себе. Когда я закрывал глаза, мне не было более нужды искать болезненного наслаждения в длинной череде картин, рисующих— что уже само по себе постыдно — постоянно одну и ту же пару в одних и тех же ситуациях. Напротив, меня одолевали видения будущего: блестящее окончание эксперимента, мое имя у всех на устах, восторги, награды, неувядаемая слава.