Я зарычал и попытался подняться. Однако когда рычишь шепотом, никто не пугается. А если к тому же руки у тебя, как бревна, а ноги слушаются примерно так же, как старые трубы, сваленные на соседском дворе, впечатления от твоего рыка никакого.
— Что это со мной? — спросил я, едва шевеля губами.
— А ты уже почти покойник, — ответил Генри.
— Что… Что ты сказал, Генри? О чем ты? Я просто пьян…
— Дикумарин, — ответил Генри, — слыхал о таком?
— Еще бы! Это яд, разрушающий капилляры. Внутри тела лопаются все мельчайшие сосуды, и происходит кровоизлияние. Генри, ты отравил меня?
— Конечно.
Я пытался подняться, но не смог.
— Ты ничего не понял! Ты должен был убить Лоретту! Вот зачем я привел тебя домой. Я считал, что убийца должен быть полным антиподом мне, а ты как раз такой и есть. Ты же знаешь: я ее терпеть не могу, это убийство осчастливило бы меня. Ее надо убить, Генри!
— Нет, — ответил он упрямо. — Только не ее. Я уже говорил, нам неважно, станет ли кто-то счастливее. Надо было убрать тебя.
— Но за что? За что?
— От тебя много шума.
Я посмотрел на него, пытаясь грозно свести брови, но ничего не получилось.
— Мы вынуждены защищаться, — объяснил он терпеливо. — Я тот, кого ты, возможно, назовешь телепатом, хотя это не совсем верно. Я не вижу картин, не слышу слов. Один только шум. Да, думаю, слово «шум» подходит. Ты знаешь, что есть определенные существа — неважно, люди это или нет, — которые не умеют злиться. Они получают удовольствие от того, что оскорбляют и унижают других, и когда занимаются этим, издают вот такой… шум. Мы его не переносим. А ты — особенный. Тебя слышно за тысячи миль. Когда мы уничтожаем одного из вас, конечно, кому-то делается лучше. Тому, кого ты унижал.
— Прости меня, Генри, — прошептал я. — Я перестану. Честно, перестану.
— Не сумеешь, — сказал Генри, — пока ты жив — не перестанешь. Э-э-х, черт бы тебя побрал, ты даже умираешь с удовольствием! — Он сжал руками голову и стал качаться взад-вперед, продолжая улыбаться.
— А ты все время улыбаешься, — прошипел я. — Ты и убиваешь с удовольствием.
— Это не улыбка, — сказал Генри, — а убиваю я для того, чтобы прекратить этот шум. Как тебе это объяснить? Одни люди не переносят, когда кто-то царапает ногтем по стеклу, другие не могут слышать, как лопата скребет тротуар, большинство не выносит скрипа рашпиля по металлу.
— Это меня совсем не беспокоит, — сказал я.
— Смотри сюда, черт возьми! — Схватив булавку, он вонзил ее себе под ноготь. Улыбка его стала еще шире. — Вот это боль, понимаешь? Боль. А то, что делаешь ты, — невыносимая боль! Я не могу терпеть шум, который ты производишь! У меня раскалывается голова и ноют зубы!
Я вспомнил все те случаи, когда он улыбался в моем присутствии. Выходит, каждый раз для него это был визг стекла, скрип двери, скрежет рашпиля и иголка под ногтем…
Я выдавил смешок.
— Тебя поймают. Яд легко обнаружить.
— Дикумарин? Черта с два. Его не будет в стаканах, если ты на это намекаешь. Я отравил тебя несколько часов назад, еще у Молсона. В том бокале, который я не взял, а ты выпил.
— Я позову Лорри и расскажу ей.
— Расскажи мне, — предложил он, склонившись надо мной и сияя огромной улыбкой, впрочем, это была совсем не улыбка.
Язык у меня распух, онемел, и слова застревали в горле.
— Не надо, — выдавил я, — не убивай меня, Генри.
Снова он сжал руками голову.
— Разозлись! — вскрикнул он. — Если ты сможешь разозлиться, ты прекратишь этот шум. Ах вы змеи, ах вы чудища… все, кто так любит ненависть. Ты помнишь женщину в кафе? Она производила такой же шум, пока я ее не разозлил. Теперь, когда ты умер, ей станет лучше.
Я хотел сказать, что я еще не умер, но язык не слушался меня.
— Это я заберу, — сказал Генри и сгреб со стола все папки. — Все в порядке: ты все равно умер бы от пьянства, а сейчас выглядишь не хуже, чем всегда. Только на сей раз ты не проспишься. Вот если бы тебе удалось разозлиться…
Я наблюдал, как он отпирает дверь, как уходит, слышал, как он прощается с Лореттой. Хлопнула входная дверь.
Лоретта вошла в комнату, остановилась и вздохнула.
— О, Боже, сегодня ты особенно напакостил, правда? — сказала она оживленно.
Клянусь, я старался: я хотел наорать на нее, завизжать, но не смог. Сознание мутилось.
Нагнувшись, Лоретта забросила мою руку себе на шею.
— Помоги мне хоть чуть-чуть, — сказала она. — О-о-п ля! — Натренированным движением, задействовав свои сильные плечи и бедро, она поставила меня на ноги.
— Знаешь: мне понравился этот Генри, — щебетала она. — Он так улыбнулся, прощаясь: мне показалось, что все будет в порядке.
Перевела с английского Элла БАШИЛОВА
Брентон P. Шлендер
АМЕРИКАНСКИЙ ИДЕАЛ
Рассматривая тему публицистического комментария к рассказу Теодора Старджона, мы пришли к выводу, что лучше самих американцев о типе замкнутого сознания, «герметичного» взгляда на мир, которым бравирует герой Старджона, не расскажет никто. Индивидуализм, доведенный до литературного гротеска, — на самом деле предмет особой гордости американцев. Мы предлагаем вниманию читателей статью известного политолога и публициста, посвященную этой проблеме. Кажется, многое из того, о чем пишет автор, подстерегает и наше общество, бездумно, некритично копирующее иную систему ценностей.
Еще в 1835 году Алексис де Токвиль в своей книге «Демократия в Америке» писал: «Индивидуализм — качество, которое заставляет человека замыкаться в узком кругу семьи и друзей. Окружая себя маленьким обществом, избранным по собственному вкусу, он предоставляет большому обществу обходиться собственными силами. Индивидуализм поначалу лишает человека лишь общественных добродетелей, но с течением времени подрывает и все остальные и в конце-концов неизбежно вырождается в эгоизм — грех, старый, как мир».
Если бы Токвиль сумел заглянуть в Америку на заре XX века, его первой фразой было бы: «А что я вам говорил!» Индивидуализм как идеал американца претерпел знаменательную эволюцию от «занимайся своим делом» шестидесятых через самопогруженность семидесятых к всепоглощающему корыстолюбию восьмидесятых. Этот процесс заставляет с особым вниманием отнестись к словам французского историка и социолога, говорившего о том, что индивидуализм не только стимулирует личную инициативу и независимость, но и ведет к самодовольству, гражданской апатии и упадку общества. Мы были настолько поглощены стремлением к свободе личности и самоутверждению, что теперь общество в целом оказалось в полном небрежении.