— Как вы сказали? — переспросила она, надеясь, что ослышалась.
Но Волгин внятно повторил свою просьбу.
— Это очень важно для меня, — сказал он ещё раз. — Можно дополнительно позвонить на аэродром, там всегда знают, какая будет погода, — он заметил явное замешательство на лице своей собеседницы и понял причину. — Это не бред, как вы, несомненно, думаете. Дело совсем простое. Мне отчаянно надоел дождь, вот и всё. Умереть при хорошей погоде приятнее, чем при плохой, — пошутил он. — И кроме того, хочется ещё раз увидеть башню…
С присущей всем больным наблюдательностью Волгин тотчас же обратил внимание на то, что Вера Андреевна ничего не возразила на его слова о близкой смерти. Сердце забилось чуть сильно. Да, это так! Смерть совсем близка, она тут, рядом!
— Михаил Петрович ещё не вернулся, — нерешительно сказала женщина.
— А при чём он здесь? Или вы разучились говорить по телефону? Или забыли французский язык? А где, кстати, Михаил?
— Хорошо, я позвоню, — сказала она. — Михаил Петрович уехал в министерство. Постарайтесь заснуть, Дмитрий Александрович. Может быть, опустить штору?
— Нет, ещё рано зажигать свет.
Вера Андреевна поспешно вышла.
Волгин смотрел ей вслед со смутным ощущением вины. Она приняла его просьбу за бред. Не удивительно! Каждый подумал бы то же. Зачем могут быть нужны сведения о погоде прикованному к постели, полуживому человеку?
«Откуда, в самом деле, взялось это навязчивое желание увидеть ещё раз Эйфелеву башню? — думал он. — Что-то не ладно в моей голове. Мутится разум — самое скверное, что могло случиться».
— Скорей бы конец… — прошептал Волгин.
Но его мысль работала сегодня яснее, чем всегда.
Он вспомнил начало своей болезни. Его хотели отправить домой. Однако он сам воспротивился этому, уверенный, что скоро поправится, а потом, когда стала ясна опасность, было уже поздно. Предстояло умереть в Париже и быть похороненным на чужбине.
Никогда больше он не увидит родины…
Сейчас там зима.
Волгин закрыл глаза…
Он увидел январский снег на улицах Ленинграда, города, где он родился и вырос, где учился, где впервые встретился с Ирой.
Он снова стоял у гранитного парапета набережной Васильевского острова. Широкая панорама скованной льдом красавицы Невы раскинулась перед ним. Далеко на противоположной стороне блестел купол Исаакиевского собора. А правее, на фоне жёлтых стен Исторического архива, виднелся гордый силуэт Петра на вздыбленном коне. Медный всадник! С детских лет горячо любимый им памятник.
Сколько раз за годы учения любовался Волгин этой величественной картиной красивейшего места в городе.
Он перешёл мост и оказался на обширной Дворцовой площади — Пройдя под жёлтой аркой, пересёк Невский проспект.
Вот дом, где он жил…
Шестнадцать лет прошло с тех пор, а память сохранила мельчайшие подробности родного города.
Да разве это возможно — забыть Ленинград, самый красивый, самый величественный город на Земле!
Быстро, одно за другим, промелькнули перед ним лица друзей детства, школьных товарищей. Как много их было! И безраздельно над всеми царило лицо матери. (Отца, умершего, когда сыну бы всего два года, Волгин не помнил.)
Окончились школьные годы.
Университет!
Ира!
Её он увидел в последний раз в морозный февральский день тысяча девятьсот сорок третьего года, когда их полк ворвался к небольшой городок по следам отступавших немцев.
Навсегда врезалась в память страшная площадь.
Стоя рядом с боевыми друзьями, Волгин молча смотрел, как осторожно товарищи снимали с виселицы чёрное, окостеневшее тело Иры — его жены.
Кругом плотной толпой стояли жители городка — очевидцы геройской смерти партизанского врача.
«Это место священно, — говорил кто-то из выступавших на траурном митинге. — Его никогда не забудут поколения. Из века в век люди будут чтить память той, что погибла здесь для счастья других…»
Было время, когда Волгин искал смерти, но пули и свистящие осколки раскалённого металла обходили его, поражая других, находившихся совсем рядом. Смерть не хотела избавить Волгина от сознания невознаградимой утраты. (Она пришла к нему позже, здесь… в Париже).
Потом наступил перелом. Первым толчком к моральному выздоровлению послужил пахнувший типографской краской листок армейской газеты. В нём был портрет Иры и Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении посмертно партизанке Волгиной Ирине Петровне звания Героя Советского Союза.
Листок, положенный тогда в карман военной гимнастёрки, лежит и сейчас во внутреннем кармане штатского пиджака. Никогда не расставался с ним Волгин все эти годы.
Торжественные строки Указа говорили Волгину о его долге перед Родиной и памятью Иры.
Больше он не искал смерти для себя.
Отчётливо, как на невидимом экране, возник в памяти Волгина незабываемый день.
Раннее утро.
На тёмно-синем, постепенно голубеющем небе одна за другой тускнеют и меркнут звёзды. Гаснет последняя. За длинной грядой лиловых туч, похожих на изломанную линию горного хребта, светлеет полоса зари. Сперва красная, она превращается в розовую, потом в жёлтую.
Восходит Солнце.
Едва слышный ветерок приятно холодит тело.
От земли поднимается прозрачный, почти невидимый пар. Кажется, что трава, кусты, деревья дрожат, словно намереваясь оторваться от почвы и подняться навстречу синеве неба.
Ни облачка над головой. День будет жарким.
Впереди небольшое болото, заросшее камышом и осокой. Над ним ватными хлопьями расходится ночной туман.
Если бы не война — обычное, полное прелести и пьянящего воздуха утро летнего дня.
И вот, как мазок сажи на нежной акварели рисунка, там на вражеской стороне, позади бывшей берёзовой рощи, появляется фигура человека в серо-зелёном мундире. Он идёт крадучись, стараясь не поднимать головы над краем неглубокого окопа.
Человек этот знает: царящая кругом тишина, мирный покой пробудившейся природы обманчивы. Эта природа не принадлежит ни ему, ни другим одетым, как и он, в серо-зелёные или чёрные мундиры. Эта природа чужая, и именно им, людям-хозяевам, старается не попасться на глаза человек, идущий по окопу.
Но его видят.
Внимательный взгляд снайпера сквозь стёкла бинокля фиксирует заросшее серой щетиной давно немытое лицо, с одутловатыми щеками и мутными глазами.
Как хорошо, что он именно такой — грязный, вызывающий чувство отвращения и брезгливости, словно перед тобой не человек, а пресмыкающееся.