– Вы тот самый поэт?
– Да.
– Прочтите мне, пожалуйста, одну из ваших поэм.
– Сожалею, но у меня нет ни одного переведенного отрывка, который был бы хорош на вашем языке и нравился мне самому, к тому же я еще недостаточно хорошо знаю марсианский.
– Неужели?
– Но я немного перевожу для собственного удовольствия. И буду счастлив принести кое-что в следующий раз.
– Хорошо. Так и сделайте.
Один-ноль в мою пользу! Она повернулась к Бетти.
– Ты можешь идти.
Бетти пробормотала ритуальные слова прощания, бросила на меня странный взгляд и удалилась. Она явно ожидала, что ее оставят здесь помогать мне. Ей, как и им всем, нужна частичка славы. Но здесь я был Шлиманом, открывающим Трою, и под докладом Ассоциации будет стоять только одно имя!
М'Квайе встала, и я с удивлением заметил, что это почти не прибавило ей роста. Во мне самом шесть с половиной футов, и выгляжу я, как тополь в октябре, – худой, высокий, ярко-рыжий.
– Наши книги очень старые, – начала она. – Бетти говорит, что для определения их возраста подойдет ваше слово «тысячелетие».
Я понимающе кивнул.
– Жаждал бы их увидеть.
– Они не здесь. Нам нужно пройти в Храм – их нельзя выносить оттуда.
Я сразу насторожился.
– Вы не будете возражать, если я попрошу снять с них копии?
– Конечно нет, я вижу, вы будете обращаться с ними как подобает, иначе не просили бы так настойчиво.
– Благодарю.
По-моему, моя вежливость ее забавляла. Не удержавшись, я спросил, что тут смешного.
– Высокий Язык для чужого может оказаться слишком сложным.
Матриарх была уверена, что последнее слово останется за ней – ни один умник из первой экспедиции не смог даже приблизиться к пониманию Высокого Языка. Откуда я мог знать, что это двойной язык – одновременно и классический, и повседневный. Но я знал кое-что из его пракрита, теперь оставалось только выучить его санскрит.
– Дьявольщина!
– Извините, а что это такое?
– Это непереводимо, М'Квайе. Представьте себе, что это вам нужно быстро выучить Высокий Язык, и тогда вы поймете мое положение.
Казалось, это опять ее позабавило. Перед тем как войти, она велела мне снять обувь.
И мы прошли через витую арку…
…прямо в сияние византийского великолепия!
Никогда прежде ни один из землян не бывал в этой комнате, иначе я бы знал, – тот словарный запас и грамматику, которыми я владел, собрали еще лингвист первой экспедиции Картер и доктор Мери Аллен, а здесь их не пустили дальше прихожей.
Мы даже не догадывались о ее существовании, и теперь я жадно пожирал глазами открывшееся мне. За этими орнаментами просматривалось совершенно неожиданное эстетическое восприятие. Судя по всему, нам предстояло основательно изменить свои представления о марсианской культуре…
На первый взгляд казалось, что свод потолка висит в пустоте, в то же время поддерживаемый резными колоннами, а еще… о, черт! Места было изумительно много. Вам никогда и в голову бы не пришло подозревать подобное, взгляни вы снаружи на грубый фасад.
Я наклонился, чтобы разглядеть золотую филигрань церемониального столика. Кажется, М'Квайе смотрела на меня чуть самодовольно, но все же для игры в покер я предпочел бы другого партнера.
Стол был весь завален книгами.
Большим пальцем правой ноги я задумчиво ковырял мозаичный узор на полу.
– Неужели весь ваш город находится внутри этого здания?
– Да, он тянется далеко в глубь горы.
– Понятно, – пробормотал я, не понимая ровным счетом ничего.
…И я все еще не мог прийти в себя. М'Квайе указала мне на низенький стул.
– Ну что ж, попробуем подружиться с Высоким Языком?
Я пытался взглядом запомнить этот зал, хотя не сомневался, что рано или поздно мне позволят явиться сюда с камерой. Едва оторвавшись от изучения одной из статуэток, я согласно кивнул.
– Да, пожалуйста, попробуем…
Следующие три недели каждый раз, когда я пытался заснуть, перед моими глазами мельтешили буквы-насекомые. Небо – безоблачный бирюзовый омут – покрывалось каллиграфической рябью, стоило мне только на него взглянуть. Пока я работал, мне приходилось литрами поглощать кофе, а когда кофе уже не помогал, я смешивал коктейли из фенамина с шампанским.
Каждое утро я по два часа занимался в присутствии М'Квайе, а иногда еще столько же вечером. На самостоятельные занятия я оставлял по четырнадцать часов в день. Однажды я почувствовал, что дальше могу продвигаться без посторонней помощи.
…А ночью лифт, называемый Время, уносил меня на самые нижние этажи…
Мне вновь шесть лет, и я изучаю иврит, древнегреческий, латынь и арамейский. В десять лет украдкой читаю Илиаду. В те редкие моменты, когда папенька не грозил прихожанам геенной огненной и не проповедовал братскую любовь, он учил меня выискивать Слово, соответствующее Оригиналу.
Господи! У Тебя столько оригиналов и так много слов! Когда мне исполнилось двенадцать, я стал замечать некоторые несоответствия между папиными проповедями и тем, что я читал.
Проповеднический напор отцовских аргументов не допускал возражений. Это было хуже, чем если бы он меня бил. Тогда я стал держать язык за зубами и научился ценить поэзию Ветхого завета.
– Прошу прощения, сэр! Папочка, мне очень жаль, но вот этого не может быть…
В тот день, когда мальчик окончил школу с поощрениями за французский, немецкий, латынь и испанский, Гэллинджер-старший сообщил своему долговязому, смахивающему на пугало четырнадцатилетнему сыну, что желает видеть его священником. Я хорошо помню, насколько уклончив был ответ сына.
– Сэр, – сказал он, – мне бы для начала хотелось посвятить год или около того самостоятельным занятиям, а затем пройти предварительный курс теологии в каком-нибудь гуманитарном университете. Я чувствую себя еще слишком юным, чтобы, не продумав все окончательно, поступать в семинарию.
Голос отца – глас Божий:
– Но у тебя несомненный дар к языкам, сын мой. Ты можешь проповедовать Евангелие во всех землях вавилонских. Ты прирожденный миссионер. Ты говоришь, что юн, но время промчится вихрем. Рано начав, ты умножишь годы служения!
Мне же лишние годы служения нужны были, как рыбке зонтик. Теперь я не могу даже вспомнить его лица. Никогда не мог. Наверное потому, что после того разговора я боялся смотреть ему в глаза.
Спустя много лет, когда отец умер и лежал в черном среди белых цветов, скорбных прихожан, заплаканных лиц, носовых платков и утешителей, хлопающих меня по плечу… спустя много лет я смотрел на него и не узнавал.
Мы встретились за девять месяцев до моего рождения, – я и этот незнакомец. Он никогда не был бессердечным. Суровым, требовательным, презирающим чужие слабости, – да, но никак не бессердечным. Он был для меня матерью. И братьями. И сестрами. Хотя, думаю, он вытерпел мою трехгодичную учебу в Сен-Джоне, заблуждаясь насчет этого благочестивого названия, и не представляя, насколько свободным и восхитительным было на самом деле это место.