– Представьте себе, недавно он изволил сказать мне «привет».
– Хм! – прогрохотала слоновья глотка Эмори. – Либо он не проснулся окончательно, либо ты стоял у него на дороге, а он просто хотел, чтобы ты посторонился!
– По-моему, он даже не узнал меня. Не думаю, что Гэллинджер стал более сонным, чем обычно, но теперь у него новая игрушка – марсианский язык. Всю прошлую неделю я дежурил по ночам и каждый раз, когда в три часа проходил мимо его двери, в комнате бубнил магнитофон. В пять, возвращаясь к себе, я заставал ту же картину.
– Парень много работает, – неохотно согласился Эмори. – Думаю, он глотает что-то возбуждающее. Все эти дни взгляд у него остекленевший. Хотя кто знает, может у поэтов глаза всегда такие.
Здесь в разговор вмешалась Бетти:
– Что бы вы о нем ни думали, мне понадобится минимум год, чтобы просто вникнуть в то, что он разыскал за три недели. А ведь я лингвист, а не сочинитель.
Думаю, тяжеловесные чары Бетти так покорили Мортона, что он сложил оружие.
– В университете нам читали курс современной поэзии, – начал он. – Всего шесть авторов: Йитс, Паунд, Элиот, Крейн, Стивенс и Гэллинжер. В последний день семестра профессор в негаданном порыве вдохновения выдал нам: «Шесть, только шесть имен высечены на скрижалях столетия, и все врата хулы и ада не одолеют их!»[1]. Сам я, – продолжил Мортон, – считаю его «Свирель Кришны» и «Мадригалы» настоящими шедеврами и почел за огромную честь попасть в одну экспедицию с ним. Ну а с тех пор, как мы с ним встретились, он даже перекинулся со мной целой дюжиной слов!
Подоспела защита в лице верной Бетти:
– Тебе когда-нибудь приходило в голову, что, быть может, в детстве он страшно стеснялся своей внешности? Может, он был вундеркиндом, и у него, скорее всего, даже в школе не нашлось друзей. Он просто очень чувствительный и слишком погружен в себя.
– Погружен? Чувствителен?! – поперхнулся Эмори. – Да этот тип горд, как Люцифер, это какой-то ходячий агрегат для оскорблений. Вы нажимаете какую-нибудь кнопку, вроде «привет» или «добрый день», а в ответ тут же получаете кукиш. Это у него на уровне рефлекса!
Они еще немного позлословили на мой счет и разошлись.
Ну спасибо, мальчишка Мортон, маленький прыщавый знаток! Я никогда не изучал собственную поэзию, но рад, что кто-то так о ней отозвался. Врата ада… Хорошо! Может, молитвы моего отца все-таки услышаны и я, кроме всего прочего, еще и миссионер?
Вот только…
…Только что миссионер без веры, в которую он мог бы обращать людей?.. У меня есть собственная этическая система и, надо полагать, хоть какой-то побочный этический продукт она порождает. Но если мне и есть, что проповедовать, – хотя бы в своих стихах, я никогда не стал бы делать это перед такими пошляками, как все вы. Можете считать меня образцом непорядочности, но я к тому же еще и сноб, и для вас не найдется места в моих Небесах – это частное владение, и сюда приглашаются к обеду Свифт, Шоу и Петроний Арбитр.
Как славно мы пируем вместе! Истинный пир Трималхиона! И главное блюдо – Эмори. А тобой, Мортон, мы, в лучшем случае, заедаем суп!
Я повернулся и присел на стол. У меня возникло желание написать нечто. Экклезиаст мог один отнять всю ночь. И я решил написать поэму о сто семнадцатом танце Локара – о розе, летящей за лучом света, овеваемой ветром, и увядающей, как роза романтика Блейка…
Я взял карандаш и начал.
Когда я положил его на место, я уже любил свою поэму. Она получилась небольшой, во всяком случае, не больше, чем нужно – Высокий Марсианский пока не был моим сильным местом. Помучившись немного, я переложил поэму на английский и благополучно зарифмовал. Возможно, она появится в моей новой книге. Я дал ей имя Браксы.
На земле, что окрашена в пурпур под веянье ветра,
Там где властвует время, холодного вечера дня,
Заморожена жизнь в изначальи своем, но нетленны
Две луны, освещающих путь для полета меня…
Кот и пес в вечной схватке застыли на сумрачном небе
И последний цветок – чаша пламени – клонит свой стебель…
Отложив исписанный листок, я проглотил таблетку фенобарбитала: меня шатало от усталости.
Когда на следующий день я показал стихи М'Квайе, она несколько раз их с большим вниманием перечитала.
– Восхитительно, – сказала она. – Но тут три слова на вашем языке. «Кот» и «пес». Насколько я понимаю, это два небольших животных, ненавидящих друг друга, согласно традиции. Но что значит «цветок»?
– О, – сказал я. – У вас в языке нет такого понятия. Но вообще-то я имел в виду земное растение – розу.
– А на что она похожа?
– Ее лепестки обычно огненно-красные. Я назвал это – «чаша пламени». Еще я хотел передать обжигающий оттенок рыжих волос вместе с огнем жизни. У розы защищенный шипами стебель, зеленые листья и непередаваемый аромат.
– Мне хотелось бы ее увидеть.
– Думаю, это возможно устроить. Я попробую.
– Пожалуйста, не забудь. Ты… – Она произнесла слово, означающее то ли пророка, то ли религиозного поэта, вроде Исаии или Локара. – Твоя поэма замечательна. Я расскажу о ней Браксе.
Я скромно опустил глаза, но был польщен. Это был день торжества, и я попросил разрешения принести с собой фотокамеру. Мне предстояло скопировать все их книги, а без аппаратуры я не смог бы выполнить работу достаточно быстро.
К моему немалому удивлению она согласилась сразу же, я даже растерялся.
– Ты готов пойти в Храм и выполнить эту работу там? Ты можешь работать в любое время, которое тебе удобно, кроме тех случаев, когда в Храме идет служба.
Я кивнул.
– Почел бы за честь.
– Хорошо. Приноси свои приборы, я покажу комнату.
– Вас устроит сегодня после полудня?
– Пожалуйста.
– Тогда я поеду за вещами. И – до скорой встречи…
– Всего доброго.
Я предчувствовал, что осложнить мою жизнь в экспедиции способен только Эмори. Пока мы болтались на корабле между Землей и Марсом, каждый жаждал поскорее увидеть марсиан, приколоть их булавками в свои коллекции, записать все и даже больше о марсианском климате, болезнях, почвах, политике и грибах (наш ботаник обожал грибы, но был, тем не менее, вполне приличным малым), а живых марсиан увидели из нас лишь четверо или пятеро. Все свое время экспедиция тратила на раскопки мертвых городов и их акрополей. Мы соблюдали правила игры, а марсиане оказались замкнутыми, как японцы в девятнадцатом столетии. Я предполагал, что удерживать от переезда меня никто на станет, и оказался прав.
Напротив, мне недвусмысленно дали понять, что каждый был бы счастлив поскорее выпроводить меня отсюда.
На прощание я зашел в гидропонную оранжерею, пообщаться с нашим грибоводом.