- Стоит ли? - мелодично протянул Капитан.
- Нет, ты повтори! - с пьяным упорством потребовал Партизан.
Капитан сплел на толстом животе пальцы в сиреневой вязе малазийской татуировки.
- Политика - это дерьмо пополам с кровью. Сплошной геморрой, - устало произнес он. - Не для меня это.
- Чистплюй! - Партизан зло ощерился. - А когда впаривал курдам неисправные ружья, которые выменял у сипаев на китайский опий, ты о чистоте не думал?
- Я о долгах думал, - ответил Капитан.
Шут поперхнулся и затравленно посмотрел на Партизана, тискавшего в цепких пальцах граненый стакан. В повисшей тишине было отчетливо слышно, как толстая муха бьется головой о хрустальную подвеску люстры.
Капитан, не обращая ни на кого внимания, набил трубку духовитым голландским табаком, положил сверху шарик опия, долго раскуривал. Потом, выпустил в потолок, обклеенный долговыми расписками, тугую струю ароматного дыма. От ее удара одна долговая расписка отклеилась, и раненной птицей спикировала на стол. Капитан всегда дотошный в расчетах с кредиторами, смахнул прилипшие к ней крошки, аккуратно сложил треугольником и сунул за обшлаг потертого мундира.
- Значит, не пойдешь? - процедил Партизан.
- Нет, не пойду.
Шут грустно улыбнулся. Каждый раз, стоило их оставить вдвоем, Партизан изводил Капитана предложением немедленно двинуться к берегам Латинской Америки.
Первым актом победоносной революции должна была стать высадка со шхуны на заболоченном берегу. Что делать дальше, Партизан знал до запятой. В его заросшей дикой порослью голове хранились тысячи планов боевых операций, диверсионно-разведывательных рейдов, актов саботажа и индивидуального террора. В финале герильи, бестолковой, страстной и красочной, как бразильский карнавал, разноцветное полотнище победившей революции должно было взвиться над разгромленным президентским дворцом. Три варианта речи для орущей от восторга толпы были давно написаны, выучены наизусть, а черновики сожжены из соображений конспирации. Революция, как роды, была неизбежна.
Но с начальным этапом операции была вечная проблема. Партизан страдал от морской болезни, его даже в трамвае укачивало до рвоты, а главное - он ни черта не смыслил в навигации.
А Капитан со свойственной скандинавам флегматичностью сразу же ставил под вопрос необходимость освободительной борьбы в странах третьего мира. Но дело было не в национальной склонности к д демократии и шведской модели социализма. Однажды, изрядно перепив, он признался Шуту, что у него уже давно отобрали лицензию на управление судном, любым: от крейсерской яхты до жалкой шлюпки. Капитан умолял сохранить это невольно вырвавшееся признание в тайне, и с тех пор Шут не знал, на чью сторону встать в регулярно вспыхивающих ссорах. Он любил Капитана и Партизана. Это были его единственные друзья. Других судьба уже не пошлет.
- Гад ты. Продался. - Партизан встал, покачнулся на отяжелевших ногах и уперся кулаками в стол. ? Там же люди страдают!
- Они везде страдают, - философски изрек Капитан, пыхнув трубкой. Он был уже на той стадии опьянения, когда неожиданно проклевывался тягучий прибалтийский акцент.
- Ну и сиди здесь, кисни от скуки! Я его возьму. - Партизан перенес тяжесть на одну руку и освободившейся ткнул Шута в плечо. - Пойдешь со мной, камрад?
Шут вздрогнул. Впервые Партизан предложил ему пойти на войну.
" Плохо дело, - подумал он. - Видно, совсем разбередило мужика. Добром это не кончится".
- Пойду, - кивнул Шут.
Партизан плюхнулся рядом на скамью, сграбастал Шута в объятия и смачно расцеловал в обе щеки.
- Родной ты мой! Ты даже не знаешь, как здорово это будет. - Он одной рукой прижал Шута к себе, другой стал разливать вино по стаканам. - Слушай, брат, слушай! Мы высадимся ночью. По грудь в воде добредем до берега. Болотом обойдем посты и скроемся в сельве. Будем идти всю ночь. Ночь и день, ночь и день, ночь и день... Пока не растворимся в зеленом море, пока ноздри не устанут проталкивать в легкие насыщенный испарениями и ароматами воздух, а глаза не устанут отражать зелень листвы, заляпанную огненными лепестками магнолий. Обезьяны будут бросать в нас сочащиеся пьяным соком плоды, попугаи, раскрашенные, как проститутки, станут орать нам в след наши собственные мысли, ручьи из красных муравьев потекут по нашим следам, отравленные стрелы, вылетая из чащи, упадут к нашим ногам, увязнув в нашем дыхании, полном проклятий и молитв, ягуары станут окликать нас по ночам голосами некогда любимых женщин, изумрудные змеи, скользя по лианам, будут слизывать слезы, выедающие наши глаза. А когда мы забудем последнее воспоминание, когда соленый пот растворит морщины на наших лицах, когда Южный крест выжжет свое тавро на наших зрачках и миллиарды москитов выцедят нашу кровь до последнего красного шарика, сельва распахнет свои горячие обьятия, горячие и удушливые, как объятия мулатки, опьяненной ромом и похотью. Она распахнет объятия и вытолкнет нас к прозрачному ручью, чья вода холоднее поцелуя смерти и прозрачнее слезы Спасителя. Через тысячу миль этот ручей превращается в мощную реку, непокорную, как судьба. Там, у истока реки Ориноко мы и разобьем лагерь. Пройдет сезон дождей, ручей помутнеет и выйдет из берегов, затопив маленькую долину. И тогда мы двинемся в поход. Вниз по реке. И ничто не сможет остановить нас, как ни что не может остановить реку, несущуюся на встречу Океану. Нельзя остановить Ориноко. Нельзя остановить Любовь. Нельзя остановить Революцию! - Партизан грохнул кулаком по столу, свесил голову и замолчал.
Шут осторожно пошевелился, сидеть было не удобно, а хватка у Партизана была мертвой, руки тонкие, но жилистые и сильные, как у акробата.
Партизан вздохнул и вдруг низко, почти шепотом затянул:
- Венсеремос, венсеремос!
Он медленно поднимал голову, голос его становился все громче и громче. Песня латиноамериканских партизан вырывалась на свободу из охрипшего горла, билась о стены комнаты, натыкалась на стеллажи книг, дробилась о хрустальные подвески люстры и, подхваченная струей свежего воздуха, вылетала в окно, распугивая голубей, кружащих над кафедральной площадью.
Партизан закинул голову вверх, лицо его, иссеченное шрамами и ранними морщинами, светилось, как ладонь, закрывающая от ветра язычок свечи. Из-под плотно сжатых век сочились слезы. Святые слезы еретиков и мятежников.
Капитан засопел и оттолкнул кресло. Шут вскочил на скамью и принялся дирижировать. Второй куплет песни ударил мощно, как гром пушки, возвещающий начало новой жизни.
- Эх - ма, живем, камарадос! - заорал Партизан, схватил со стола пустую бутылку и швырнул в окно. Не успела он исчезнуть из поля зрения, как ее догнала пуля, выпущенная умелой рукой. - Еще! - скомандовал Партизан, быстро перезаряжая пистолет.