- Вот именно, - сказал полковник Ромене. - Мы ведь, знаете ли, исследовали вас скрупулезнее, чем лунный грунт, каждый квадратный миллиметр кожи, и все такое прочее. Вы там ели. И пили. И целовались - в складках кожи губ остались следы вещества, идентифицированного с губной помадой. Да, вы там жили, я уверен, вполне сознательно... - Он замолчал, глядя с надеждой. - Не вспомните?
- Нет, - сказал Гай. - Какое-то странное ощущение - я не знаю, что лучше, вспомнить или не вспоминать... Понимаете?
- Кажется, да... Вы не сердитесь, что я вас впутал в это дело?
- Ну что вы, - сказал Гай. - С моей головы ведь ни один волос не упал, да наградили вот... Дома все удохнут. Полковник, мне смертельно надоело здесь. Я хочу домой. Только не нужно ваших спецрейсов, хорошо?
- Ну что ж, ничего не поделаешь, - сказал полковник Ромене. - Я свяжусь с вашим посольством. Мне почему-то кажется, что репортеров вы не хотите видеть, верно?
- Увольте, - сказал Гай. - Даже если бы пришла блажь встретиться с репортерами, что я могу им сказать? Они и так, наверное, разделали меня на все лады?
- Ого! Я собрал вам на память килограммов двадцать газет. От эсперанто до суахили...
- Спасибо, полковник.
- Не за что. Мне все время кажется, что я виноват перед вами...
Он смущенно улыбнулся, поклонился и вышел, бесшумно притворив за собой белую дверь палаты. Через несколько минут молоденькая медсестра в голубом халате привезла тележку с одеждой Гая.
- Сестричка госпитальная, любовь моя печальная... - тихо пропел он под нос. Постарался вспомнить, где и когда к нему привязалась эта песенка, но не смог.
Одевался автоматически, медленно. Удивился странному незнакомому значку на лацкане пиджака - черный факел с алым трилистником пламени, - пожал плечами и решил, что это подарок полковника Роменса, поднял пиджак за рукав. Что-то прошелестело и звонко упало на пол. Гай наклонился, протянул руку. Медленно, очень медленно выпрямился.
На его ладони лежал черный крест, а на кресте был распят искусно вырезанный из камня кофейного цвета Сатана с глазами из зеленого самоцвета. Золотая чеканная цепочка была прикреплена к кресту.
Гай стиснул кулак. Он не чувствовал боли, потому что там, за невесомым радужным занавесом беспамятства, были пляшущие огоньки черных свечей и ажурная золотистая музыка на балу в особняке Серого Графа. И гитарный перебор Мертвого Подпоручика. И мертвенно-белый свет ламп в кафе "У сорванных петлиц". Пышные парики Высокого Трибунала. Усталое морщинистое лицо упыря-философа Саввы Иваныча. Барон Суббота, Злой дух гаитянских поверий. И Алена, Алена - усталое и счастливое лицо на белой подушке, карие, серые, синие, зеленые глаза, зыбкие, как миражи, еженощно изменчивые улочки Ирреального Мира, светлые волосы, растрепанные ворвавшимся в окно "роллс-ройса" ветром... Алена.
Наверное, он кричал, потому что дверь вдруг распахнулась, показалось испуганное личико юной сиделки. Она неплохо знала русский, но сейчас, растерявшись, спросила что-то на своем родном языке.
- Вам стало плохо? - опомнившись, переспросила она по-русски с милым забавным акцентом.
- Нет, ничего, - сказал Гай. - Позовите полковника Роменса, он, должно быть, не успел еще уйти из клиники... Нет, не нужно. Я увижусь с ним потом, - поспешно добавил он, зная, что ничего не скажет полковнику и ничего не скажет никому.
В аэропорт его отвез какой-то хрен из посольства. Никаких вопросов он не задавал, и Гай был ему за это благодарен. Его самолет улетал в два часа дня. Гай сидел, забившись в угол большой черной машины с красным флажком на крыле, и равнодушно смотрел на чужую суету вокруг: блестящие автомобили, чуточку опереточные полицейские, с небрежной лихостью регулировавшие движение, девушки на ярких мотороллерах, мельтешение реклам. Он прежде не бывал в этой стране и в другое время с удовольствием прошелся бы по улицам, но сейчас меж ним и внешним миром невидимой стеной стояли сизый волокнистый туман, скрипучие крики чаек, исчезающий взгляд Алены и жестокие, прекрасные превращения Ирреального Мира.
Моросил дождь. Когда они вышли из машины, Гай увидел у входа в здание аэропорта печального арлекина в красно-синем трико. Что то оборвалось внутри, он готов был поверить, что Ирреальный Мир послал ему последнюю весточку, но дипломат, мельком глянув на стоявший рядом с арлекином плакат, пояснил, что это реклама какого-то балаганчика. Теперь Гай и сам видел, что штопанное трико выцвело от бесконечных стирок, а сам арлекин, несмотря на румяна и пудру, худ и стар.
В ожидании самолета Гай сидел в баре, равнодушно пил кофе и просматривал газеты. Пентагон провел новые испытания лазерного оружия, советский фильм "Осенний марафон" получил очередной приз на международном фестивале, на ирано-иракском фронте продолжалось временное затишье. В США был Рейган, стрелянный в упор, но живой, в Сальвадоре были партизаны. И так далее в том же духе. Каждая строчка, каждая фраза убеждали, что он вернулся в восьмидесятые годы двадцатого века.
И вряд ли будущее таит особые сюрпризы. Договоры, авторские листы, гонорары, споры о сути фантастики, водка, умненькие и блядистые окололитературные девицы, смятые простыни, рассвет за окном после бессонной ночи и скука, скука, скука, вызванная одиночеством, вызванным скукой. Заколдованный круг.
За стеклянным окном от пола до потолка ездили яркие автобусы, свистели турбины самолетов, и, глядя на эту вокзальную суету, когда-то не на шутку волновавшую его, Гай задал себе горький вопрос: хорошо это, что память о Круге вернулась, или нет? И не был уверен, что ответ есть. Не был уверен, что ему необходимо знать ответ, потому что новый ответ на деле означал неминуемый новый вопрос: а нужно ли было уходить из Круга? Вопрос, который Гай изо всех сил старался забыть.
Давно объявили посадку на его рейс - он пропустил это мимо ушей. Не слышал, как динамики в десятый раз повторяли его фамилию, прося поторопиться. До тех пор, прока к нему не подбежала узнавшая его по фотографиям стюардесса, Гай сидел над чашкой остывшего кофе и мертвым невидящим взглядом смотрел на летное поле - ничем не примечательный на вид, успевший уже изгладиться из памяти читающей публики герой отшумевшей сенсации, смертельно уставший от нестерпимой боли в сердце человек за столиком заурядного бара в чужой ему европейской стране...
1981