Врач надул щеки:
– Но существует порядок…
– Порядок? – перебил офицер. – Какой, к дьяволу, может быть порядок, кода гребаный город доживает последние часы? Да и америкашки поднимут вой, если им не понравится, как мы обращаемся с их лазутчиками. Пропустить ее через моечную, и дело с концом…
И меня повели к большому трейлеру, на борту которого был намалеван знак биологической опасности. Стоял он довольно далеко от остальных машин, но тогда я даже не задумалась – почему. От пережитого потрясения меня знобило. Я не проронила ни слова, когда мне выбрили все волосы на теле. Потом кто-то осторожно снял с меня куртку и подтолкнул к тому месту, где я должна была встать. Трое санитаров в костюмах противохимической защиты размотали шланги высокого давления, присоединили их к кранам в борту трейлера и обработали меня с головы до ног. Вода была холодной и била с такой силой, что я с трудом терпела боль. Моя кожа пылала. Я вертелась волчком, стараясь защитить соски и другие чувствительные части тела от хлещущих струй, но они настигали меня везде.
Когда после двух небольших перерывов санитары взялись за меня в третий раз, я наконец поняла, что они делают.
– Отправьте меня в санобработку! – закричала я. – Мне нужно в санобработку. Там моя семья, неужели вы не понимаете?
Но санитары не обратили на мои протесты ни малейшего внимания. Я думаю, они даже не особенно задумывались над тем, что тело, которое они окатывают шипящими струями, принадлежит молодой женщине. Все оставались глухи к моим мольбам. Меня высушили потоками горячего воздуха, одели в просторную полевую форму без знаков различия и сунули на заднее сиденье вездехода с дипломатическими номерами, который тут же рванул с места и в считанные минуты домчал меня до аэропорта. В здание терминала, где я могла бы попытаться бежать, мы не пошли. Вместо этого вездеход въехал в ворота из колючей проволоки и подкатил к грузовому люку русского транспортного самолета. Люк был открыт, и пассажиры цепочкой поднимались в трюм по наклонной рампе. В основном это были белые, многие шли с детьми, и все несли с собой чемоданы, сумки и коробки. Они тоже стали беженцами – как и я.
– Моя семья осталась в Найроби, – сказала я охраннику со сканером, дежурившему у основания рампы.
– Мы найдем ваших родных, – ответил он, проверяя мой иудин чип и сверяя данные со своим списком. – Счастливого пути и всего хорошего.
Я поднялась по металлической рампе в самолет. Русская стюардесса нашла мне свободное место в центральной посадочной секции, довольно далеко от бортовых иллюминаторов. Пристегнувшись ремнем безопасности, я сидела и дрожала до тех пор, пока не услышала, как закрывается грузовой люк и начинают работать двигатели. Только тогда я окончательно поняла, что ничего не могу сделать. Дрожь сразу прекратилась. Несколько раз подпрыгнув на выщербленном бетоне, самолет вырулил на взлетную полосу, и я подумала о том, что вот сейчас что-то произойдет, самолет упадет и я умру. Умереть я хотела больше всего. Я заслужила смерть, погубив все, что должна была спасти, и сохранив то, что не имело никакой ценности.
Но вот двигатели загудели громче, и самолет начал разбег. И хотя мне были видны только спинки кресел и дверь пилотской кабины, я точно уловила момент взлета, ибо именно в этот момент я почувствовала, как оборвалась последняя ниточка, связывающая меня с Кенией. Надрывно гудя моторами, самолет нес меня в новое изгнание.
Здесь я, пожалуй, прерву свой рассказ – о том, что было дальше, лучше расскажет другой человек.
* * *
Меня зовут Шон. Это ирландское имя, но я не ирландец. Как вы, вероятно, видите, во мне нет ни капли ирландской крови. Просто моей матери нравилось это имя, к тому же тридцать лет назад все ирландское было в моде.
Боюсь, я не умею рассказывать так складно, как Тенделео. Моя специальность не слова, а цифры. Так, во всяком случае, считается. Меня можно назвать бухгалтером поневоле. Я хорошо справляюсь со своими обязанностями, но душа у меня к ним не лежит. Вот почему в фирме, где я служу, мне поручают в основном всякую случайную работу. Одной из них и был тот афро-карибский ресторан неподалеку от Ченел-стрит. Назывался он «Острова». Меню в нем обновлялось каждый день, атмосфера была приятной, а музыка – просто великолепной. Когда в первый раз я явился туда в костюме и при галстуке, его владелец Уинтон до того обиделся, что я больше никогда так не наряжался. Большую часть времени я просиживал за выделенным мне столиком и просматривал налоговые ведомости, кивая головой или притопывая ногой в такт барабанам или бас-гитаре. Уинтон опробовал на мне новые музыкальные записи, и я сигнализировал ему со своего места, показывая поднятый вверх или опущенный вниз большой палец. В конце рабочего дня Уинт подавал мне кофе с отменным ликером, который он и в самом деле привозил с Ямайки. Я выпивал его и уходил. По-хорошему, стоимость кофе стоило бы вычесть из тех денег, которые Уинт платил фирме, но поступить так значило бы обидеть его, и я не отважился ни поговорить с ним об этом, ни хотя бы отказаться от ежедневной чашечки ароматного напитка.
Однажды Уинт сказал:
– Почему бы тебе не зайти к нам вечером? Будет хорошая музыка, а не это чертово «бум-бум-бум»! Никаких придурочных диск-жокеев – только живая музыка.
Но все мои приятели любили придурочных диск-жокеев и «бум-бум», поэтому я пошел в «Острова» один. В дверях стояла очередь на вход, но швейцар узнал меня и пропустил. В баре нашлось свободное место, где сразу же за счет заведения мне подали полюбившийся «особый» кофе. Музыкальная программа уже началась, и пространство в центре зала было занято танцующими.
Оркестр свое дело знал. Закончив танцевальную часть, соло-гитарист указал на кого-то в толпе, и сразу же на сцену поднялась тоненькая темнокожая девушка, которая обычно появлялась во второй половине дня, обслуживая столики или помогая Уинту в баре. Тихая, невысокая, она почти не бросалась в глаза, если б не чрезвычайно короткая стрижка. Казалось, волосы только-только начинают отрастать после стрижки «под ноль».
Встав у микрофона, девушка смущенно улыбнулась. Потом она запела, и я удивился, что не обращал на нее внимания раньше! Ее медленная и печальная песня была на незнакомом языке, но слова оказались не нужны. Каким-то образом ее голос сумел выразить боль, тоску, печаль разлуки. Бас-гитара и ритм-секция только подчеркивали бездонное горе, звучавшее в каждой ноте. Но это не был плач; в ее интонациях звучало нечто неподатливое и твердое. Она словно говорила: да, я побывала в том месте, о котором сейчас пою, – побывала и выжила. Я слушал, и время для меня остановилось. Но вот девушка взяла последнюю высокую ноту, которая тянулась, звенела под потолком, плыла вместе с табачным дымом, пока наконец не затихла, как затихает в отдалении крик летящей высоко в небесах птицы.