гениталий агрессию. Игру в хищника и жертву. Нет, нельзя думать об этом. В голову пришла фраза какого-то писателя: «В сексе всегда присутствует страх». Фриц Лейбер [121]? Возможно, он говорил о страхе нарушения социальной дистанции, еще одном всегдашнем опасении.
Как бы то ни было, вот наше слабое звено, подумал Алан. Наша уязвимость. Ужасающее чувство правоты, которое он испытал, сжимая в руке нож, снова захлестнуло Алана. Как будто можно только так, а не иначе. Не это ли испытывали почкоеды Барни, совокупляясь с головами своих самок?
Прошло еще немало времени, прежде чем телесная нужда погнала Алана на поиски уборной. Внутри было пусто, только дверь дальней кабинки блокировал, как ему сперва показалось, какой-то ворох одежды. Лишь в следующий миг Алан разглядел лужу крови и синеватые холмики ягодиц. Он отпрянул назад и поспешил смешаться с толпой, сознавая, что он не первый, кто выскочил из уборной.
Ну разумеется. Любой сексуальный позыв, влечение к мальчику и мужчине в том числе.
Прежде чем войти в другую уборную, он некоторое время изучал входящих и выходящих.
Вернувшись на место, Алан уселся и стал ждать, снова и снова повторяя про себя: иди прямо в лабораторию, ни в коем случае не домой. До отлета оставалось три часа. Он молча сидел на двадцати шести градусах северной широты, восьмидесяти двух западной долготы и дышал, дышал, дышал…
Дорогой дневничок, что было! Папочка вернулся!!! Только вел себя очень чудно. Не отпустил такси, так и стоял в дверях, не дотронулся до меня и не позволил нам к нему подойти. (Чудно не в смысле клево, а в смысле странно.) Говорил, что должен что-то рассказать и что ему стало не лучше, а хуже. Говорил, переночую в лаборатории, но вы должны уехать. Анни, я больше себе не доверяю. С утра сядете в самолет и полетите к Марте. Я решила, он шутит. А как же мои танцы, и вообще тетя Марта живет в Уайтхорсе, а это дыра дырой! Я кричала, и мама кричала, а папа простонал: «Сейчас же!» А потом заплакал. Заплакал!!! Только тут я поняла, что это всерьез, и кинулась к нему, но мама меня оттащила. А потом я увидела у папы в руке этот жуткий нож! И тут мама заслонила меня собой и тоже зарыдала, словно ненормальная: «Ох, Алан, Алан!» И тогда я сказала: «Папочка, я никогда тебя не покину». Я чувствовала, это лучшее, что можно сказать в такой ситуации, и это было восхитительно, потому что папа так на меня посмотрел — и печально, и серьезно, — словно на взрослую, а вот мама вечно считает меня ребенком. Но тут мама все испортила, запричитала, что девочка ничего не соображает, беги, милый. И он убежал, крича: «Уезжайте! Садитесь в машину и уезжайте, пока я не вернулся!»
Забыла самое главное: я была в том гадком зеленом платье и не успела снять бигуди, вечно мне не везет, но кто бы мог подумать, что меня ждет такая восхитительная сцена, жизнь порой бывает такой подлой! А мама тащит чемоданы и кричит, чтобы я быстро собиралась, но я и не подумаю. Не собираюсь просидеть до осени в амбаре тети Марты, и пропустить танцы и летние вечеринки. А папочка, выходит, будет нам писать? По-моему, их отношения устарели. Сейчас она поднимется наверх, а я рвану к папочке в лабораторию.
Р. S. Диана испортила мои желтые джинсы и пообещала, что даст мне поносить свои розовые, вот будет клево.
Я вырвала эту страницу из дневника Эми, когда услышала полицейскую сирену. Раньше я никогда не заглядывала в ее дневник, но, когда она сбежала, мне пришлось. О моя деточка. Она пошла к нему, моя бедная глупенькая девочка. Может быть, если бы я взяла на себя труд объяснить ей…
Прости меня, Барни. Действие лекарств ослабевает, тех ампул, которые мне вкололи. Я ничего не чувствую. Нет, я знаю, что чья-то дочь пошла к своему отцу и он ее убил, а потом перерезал себе горло, но все это происходит не со мной.
Мне дали записку Алана, а потом унесли ее с собой. Почему они так поступили? Последние буквы, которые он написал, его последние слова, прежде чем…
Я их помню: «Так незаметно и легко порвалась нить, и поняли мы: ничего не изменить [122]. Нить наших человеческих связей порвалась, нам конец. Люблю тебя…»
Нет-нет, Барни, я держусь. Чьи это стихи? Роберта Фроста? «Порвалась нить»… Да, Алан просил передать тебе: «Ужасающее ощущение правоты». О чем это он?
Ты не можешь ответить, милый Барни. Я пишу это, чтобы не сойти с ума, а после положу в твой тайник. Спасибо тебе, дорогой. Даже сквозь туман в голове я понимала, что это был ты. Когда ты стриг мои волосы и втирал в лицо грязь, я ничего не боялась, потому что это был ты. А все те ужасные слова, которые ты говорил, нет, я никогда так о тебе не думала, ты всегда был моим самым дорогим другом.
К тому времени, как закончилось действие лекарств, я сделала все, как ты велел: бензин, консервы. Теперь я в твоей хижине. В одежде, которую ты мне дал, я похожа на мальчишку, даже на заправке ко мне обратились «мистер».
Мне до сих пор трудно осознать, что случилось, и я еле сдерживаюсь, чтобы не рвануть домой. Но я знаю, что ты меня спас. В мою первую вылазку я видела газету, прочла, что разбомбили лагерь беженок на Апосл-Айлендс. А еще я знаю, что три женщины угнали военный самолет и скинули бомбы на Даллас. Разумеется, их сбили. Разве не странно, что мы не сопротивляемся? Просто позволяем себя убивать, поодиночке и парами. И не только поодиночке, теперь они взялись за лагеря беженок. Мы словно кролики перед удавом. Беззубая раса.
Знаешь, никогда раньше я не говорила «мы» про женщин. «Мы» — это всегда были я и Алан и еще Эми. Селективное уничтожение усиливает групповую идентификацию. Видишь, как спокойно я рассуждаю.
И все же мне до сих пор трудно осознать то, что произошло.
Первую вылазку я сделала за солью и керосином. В том маленьком магазине, «Красном олене», я подошла к старику в дальнем углу, как ты велел, видишь, я не забыла! Он назвал меня «малый», но, кажется, подозревает. Старик знает, что я живу в твоей хижине.
Мужчины и мальчики у витрины выглядели такими нормальными, смеялись, шутили. Я