И нейтральнейшая почва — ресторан — вполне устраивала. Но вот уже две головы оказались связаны мириадами паутинок, и по всем — сигнал. Казалось, подойди сбоку — увидишь тучу, переплетение проводков. Но они сидели у стены, отсюда подойти к ним никто не мог, да и больно уж тонка паутина, тонка больно, и больно, и больнее, и предохранители где-то шипят, сгорая белым дымком, — пшик! — реле срабатывает, переключают с того, что плохо было, на то, что было неплохо, было хорошо. А ресторан все еще пуст и темноват, в меню ничего, да ничего и не нужно, заказ, — чтоб не выгнали только ленивые официантки. Нитка, паутинка, проводок перелетают через столик, цепляются за не слишком сухой — жара, нервы — лоб. Что-то все-таки пришлось выпить, и поползла защитная корка — сплошная мозоль — с души.
Они перебирали, как письма: что выбросить, что сохранить — воспоминания. Не судили — боже, какой суд, за давностью не судят. Поминали себя, давнишних.
Были аллеи, которыми вместе ходили, были. Сигареты, которые вместе курили, были. Две пачки не существующих уже сигарет «Трезор» скурили они за ночь на копыловской даче, и Леха, нет, Леонид Григорьевич вспоминал сейчас, как боялся, что Марьюшка отравится никотином, в чем он будет, конечно, виноват.
А Марья вспоминала, как легла с ним в один спальный мешок и полночи они пролежали одетыми, то целуясь, то ссорясь. Потом воспоминания разбредались разными путями, и это было уже не вслух. Потому что Марье представлялось, каким был Леха двадцать лет назад, и не в том дело, что пел-плясал, знал все на свете и еще то знал, о чем люди не догадывались, а в том, что сиял Леха, будто нимб вокруг него светился и дрожал. Свет этот люди ощущали, а ее, Марью, он просто слепил. Впрочем, думала взрослая, почти сорокалетняя Марья, не в ореоле, наверное, дело было тоже. Возраст пьянил — восемнадцать лет. Время пьянило. Все они ходили тогда, словно бы не совсем трезвые, хоть и не пьяные вовсе, все разговаривали часами, входя в экстаз от собственных высказанных мыслей. Раз как-то всей компанией всерьез обсуждали, жениться ли на невинных девушках или не обязательно, и стоит ли девушкам сохранять невинность или и без этого прожить можно. Только потом стало ясно, что восемнадцать лет — шоссе, и навстречу — машины, и какая в какую врежется — это судьба, никому неизвестно, расцепятся ли сразу или одна другую потащит за собой. И неизвестно, выровняешься ли после крушения, удержишься ли на колесах и на полосе или загремишь под откос и вообще — в хлам. Когда Леха нимбом своим ее ослепил, летала она и дороги не видела, ступеней не чувствовала. Вот с высоты, с лета и грохнулась о мокрый асфальт. А дальше все стало просто и неинтересно.
А Леонид Григорьевич усердно гнал от себя воспоминания о том, как ушел с копыловской дачи, по-детски на Марью обидевшись, и двинул пешком до города, потому что ходил хорошо и двадцать неполных километров по ровной дороге были для него не расстоянием. Он шел бодро, потряхивая головой по-кошачьи и поругивая неуступчивую Марью, так как считал, что девушка в подобном случае берет на себя определенные обязательства перед партнером, не очень, правда, отдавая себе отчет в том, какие именно. Известный опыт общения с противоположным полом у него уже был, но тут этот опыт вдруг оказался никак не пригодным, потому Леха и вышел из себя.
Дорога его несколько успокоила, и когда возник за спиной и пополз по земле, по придорожным кустам свет фар, Леха и не подумал свернуть в эти самые кусты, чтобы переждать, пропустить ночную машину. А машина догнала его и резко остановилась: газик, ГАЗ-69. Если бы цифра означала год выпуска, его просто не могло бы быть в природе, этого клятого газика.
Но он был. И из него выскочили на дорогу двое: «Куда идешь, парень?» — «В город». — «Садись, подвезем», — предложили ему как-то очень уверенно, и, занятый своими мыслями, Леха согласился, полагая, что так и должно быть, что теперь его довезут до общежития скорее, чтобы он успел еще придремнуть до утра. Он влез в дверцу, услужливо открытую мрачно-невзрачным типом, сел на заднее сиденье и еще некоторое время упорно думал о своем, доругиваясь с Марьей по пустякам, и на бессмысленно глупый вопрос обстоятельно ответил сидящему впереди и даже наклонился поближе, чтобы тот услышал никчемушный его ответ сквозь шум мотора. И тут сосед мрачный, что рядом сидел, захлестнул лехино горло чем-то — веревкой или тросиком, так что горло потом долго саднило и не заживали ссадины. Они вышвырнули его из машины и долго били так, как ни до, ни после никто никогда не бил. А потом сняли плащ-болонью, часы и корочки — новые импортные ботинки, которые слегка жали, из-за чего Леха даже опасался, не сотрет ли пальцы дорогой. Вот уж от этого беспокойства они его избавили. И уехали. А он, отлежавшись немного, побрел в носках по шоссе и все переживал, что не запомнил номера, не заметил его. Ему казалось, лица этих троих он в любом случае узнал бы, но, наверное, только казалось.
С той ночи Леонид Григорьевич Мисюра всю жизнь недоверчиво относился к невинной в общем-то машине — газику. И недолюбливал дачи.
К слову сказать, на копыловской даче еще один раз ему все же пришлось побывать, и добрых чувств новое посещение не прибавило. Марьюшки там не оказалось, а встретил Мисюру ее отец, Копылов, имя которого знал весь город, и не только город. Леха к этой встрече был не готов. Увидел огонек сигареты в темноте, подумал: «Марья», — она сильно курила тогда. И подошел совсем близко, так близко, что убегать уже было неудобно.
— Здравствуй, — сказал ему Копылов. — Заходи. Спросил, помолчав:
— Может, выпьешь?
— Да нет, спасибо, — уклонился Мисюра.
Как и все окружающие, Леха знал, что слова Копылова не расходятся с делом, а обещания его равносильны волшебной формуле, вроде: «Сезам, откройся». Уж если Копылов, нервно подрагивая огоньком сигареты, говорил, не глядя на Леху: «Машка — единственное, что у меня есть, для нее я все сделаю», — то означало это самые невероятные возможности и перспективы.
Но Мисюре ничья помощь тогда была не нужна, ни в чьей поддержке он не нуждался. Леха истово учился. Вгрызался. Спорил с преподавателями, и споры их становились все увлекательнее. Физика для него была, как болезнь, та болезнь, которой хочется болеть и не выздоравливать. Он и болел в охотку, ему, кроме физики, все неинтересным становилось. Даже Марьюшка. Когда не было ее — вспоминал, а когда появлялась — забывал. И шло к разрыву, углублялся разрыв.
А физика в ту пору громко гремела и звенела. В кино показывали прекрасных девушек в белых халатах и ручных гениев, раскалывающих тайны природы путем научных исследований. Даже смерть, которая угрожала — не от старости, болезней или упавшей на голову бетонной балки, а от невидимого, но такого современного и модного потока нейтронов, представлялась вполне приемлемой. Все равно, как смерть разведчика где-нибудь «У Максима», в Париже, когда он стоит на светском рауте с бокалом настоящего шампанского, весь во фраке, а в спину ему наемный убийца из снайперской винтовки — чик! Не смерть, а сплошное кино.