— Ваш друг вступил в решающую фазу изучения моей блистательной истории, — веско ответил Нус. — Он вернется, когда пожелает, а то, что он не торопится, делает ему честь. Он, очевидно, убедился, что пребывает в истинном средоточии разумного мира, на его вершине. Я о вершина конуса мироздания, знаменующего вечное восхождение. Восхождение ко мне. Ибо далее пути нет. Выше — пути нет. Я — нос этого конуса. Вы назвали меня Нус? Значит, Нус — нос конуса. Конус и его Нус. Разве не остроумно? Ко-ко-ко.
— Ну сумасшедший, что возьмешь? — тихо пропел Игельник.
— Но, по крайней мере, пропала эта идиотская серьезность, — сказал Евгений.
— А вы упираетесь, словно вам жаль расстаться с вашими убогими телами. Эх, с каким телом расстался я, — бормотал Нус. — Голова — во, шея тоненькая, глаза — омуты. А вам-то чего терять? Взгляните на себя! Головка маленькая, шея толстая, глаза выкачены. Какое уродство!
— Мгм, — сказал Дамианидис.
— Да, — сказал Игельник. — Так что не заблуждайся насчет своей внешности.
— Чего уж тут, — вздохнул Евгений. — Однако, мы пришли сюда не затем, чтобы слушать о своем уродстве.
— В самом деле, что у вас там? — сказал Нус требовательно.
— Мы собирались толковать о поэзии, — сказал Игельник. — Здесь книги и мнемокристаллы.
— Помню, помню. Выкладывайте. Только имейте в виду, сам я — великий поэт и величайший критик.
Дамианидис осторожно положил на стол томики в тисненном переплете. Борис насыпал горку кристаллов. Небольшой колпак, вроде абажура, спустился сверху и накрыл стол. В то же мгновенье раздался голос Нуса.
— Превосходно! Как точно выражено главное: «Лишь истину презревшие глупцы, поверив лживым сплетням стихотворцев, телам прекрасным служат, состоящим из гладкой кожи, мяса и костей». Так, так. Недурно. Вот еще верная мысль, похвальное намерение: «Хочу я завтра умереть и в мир волшебный наслажденья, на тихий берег вод забвенья веселой тенью полететь…» Именно тенью, причем веселой. Жаль, что это тонет в обилии кутежей и телесных страстей. А что у вас здесь? «Давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю…» Интересный мотив. Идем дальше. Тьфу, гадость какая — опять губы, перси, ланиты… Однако, вот, у другого автора — очень, очень… «Как рвется из густого слоя, как жаждет горних наша грудь, как все удушливо-земное… — Нус сделал паузу и со вкусом повторил: — удушливо-земное она хотела б оттолкнуть!» Замечательно! Горних, именно горних…
— Увлекся, — сказал Борис.
— Не нравится мне, что Дмитрия все еще нет. Я поищу его, — Евгений стал удаляться от белого стола.
— Я с тобой, — сказал Борис.
— Какие смелые, точные строки! — раздалось им вслед. — «Я ненавижу человечество, я от него бегу, спеша. Мое единое отечество — моя пустынная душа». Душа!
Сумрак сгущался. Зеленел. Под ноги лезли холодные влажные камни. Ниша в стене через короткий коридор вывела их в овальный зал, наполненный спиралями из высохшего дерева и дырявыми манекенами. Протиснувшись между застывшими металлом струями дождя, они оказались на краю огромного провала. Дамианидис схватил Бориса за руку. Внизу за грядой черных камней лежали люди, много людей. Остатки тряпья не могли прикрыть тонкие руки, остекленевшие шеи.
— Кивалы, — сказал Евгений.
— Склад Нуса, — прошептал Борис.
— Вот они где. Это и есть великое поле единения? Кто-то из них играл с тобой в тун.
— Может быть, тот же, что сейчас читает стихи. Я думаю, Димы здесь нет.
Обратно они лезли через какие-то трубы, свинченные в нечто, напоминавшее рыбий скелет.
— Получается, — говорил Дамианидис, — что из всего прочитанного он отбирает только то, что согласуется с его идеями. И глух ко всему остальному. В этом он не одинок.
— Знаешь, почему он так горд своей историей?
— Ну?
— Да ему больше нечем гордиться. Его история остановилась. Он совершенен. А потому болен и глуп. Живой мир никогда не закончен. Он вечно не готов. Умирает и рождается одновременно. Мир не может быть разумным, когда нет дураков. Помнишь, что говорил Цербаев?
— О замкнутых цивилизациях?
— Именно. Они замыкаются на себя, когда из них исчезают Иванушки-дурачки — генераторы парадоксов и несовершенств, возмутители спокойствия.
— Но ведь Нус не замкнут, — сказал Евгений. — Пока. На контакт пошел легко. Стремится к экспансии. Программа очень активная, ты же слышал: всех желает принять в спасительное лоно. Он продолжает ловить души по всей вселенной. А мы хотим его пронять стихами. Представляю, чем он встретит нас сейчас.
Евгений остановился и положил руку на плечо Бориса.
— Слышишь?
Нус что-то говорил. Негромко, без пафоса.
«Еще ты дремлешь, друг прелестный, пора, красавица, проснись…»
Кивала замолчал, увидев вошедших.
— Мы помешали? — спросил Борис.
— Я вспоминал.
— О чем?
— О времени, когда я ощущал мороз. Мог впитывать кожей тепло солнца. У меня было тело. Много тел. На Кальбе царила теснота. Я вспоминаю, но главное ускользает… «На мутном небе мгла носилась, луна, как бледное пятно, сквозь тучи мрачные желтела…» Теперь у нас не бывает мглы. И луны нет. А было целых две. Я их убрал, они мешали управлять океаном. Потом я отменил осень. Сгладил зиму. Ну а весна сама собой как-то… «Весенний ветер лезет вон из кожи, калиткой щелкает, кусты тревожит…»
Нус помолчал. Потом произнес с чувством:
Рассвет расколыхнет свечу,
Зажжет и пустит в цель стрижа.
Напоминанием влечу:
Да будет так же жизнь свежа!
Оказывается, один ваш поэт сказал, что такие стихи прочитать — горло прочистить, дыхание укрепить, обновить легкие. Они целебны.
Заря, как выстрел в темноту.
Бабах! — тухнет на лету
Пожар ружейного пыжа.
Да будет так же жизнь свежа.
В голосе Нуса звенела тоска. Он заборомотал:
— Язык. Язык. Язь и зык. Запах виногроз. Каждый третий день осьмицы начинается тревожным клекотом лапулек. Ах, лапульки! Где вы, мои лапульки? Ах несчастный я, несчастный…
— Борис, он сошел с ума.
— Сошел. Сошел. Вы правы. С ума. Сума. Сума моя пуста. Суматоха сферического совершенства. Смешные букашки. Ах, кутейники.
Бирис и Евгений молчали.
— «И все вокруг запело так, что козлик — и тот пошел скакать вокруг амбара», — вдруг сказал Нус очень внятно.
— Козлика нам не хватало! Женя, надо уходить. Пусть выговорится.
— Да, — сказал Нус. — Вы можете идти. И можете вернуться… Если захотите.
Два диска, те самые, гладкие, не тронутые временем, ожили, обрели глубину.