— Ничуть.
— Здесь всех настолько ослепило сознание собственного превосходства, все головы были настолько забиты верой в успех так называемой практической политики (грубо говоря, у нас считали, что нам посчастливилось примирить и чуть ли не соединить марксизм с плутократией), что наши социалисты сами признали социализм излишним. Впрочем, реакционные теоретики предсказывали это много лет назад. Далее последовали определенные перемены в партийной программе. Из нее просто-напросто вычеркнули тот раздел, где говорилось о том, какой опасностью чревато становление Единого общества. Шаг за шагом партия отказалась от всех основных положений своей программы. И одновременно следом за всеобщим оглуплением наступала духовная реакция. Вы понимаете, к чему я веду?
— Не совсем.
— Тогда-то и была предпринята попытка сблизить крайние точки зрения в различных вопросах. Мысль сама по себе, возможно, не столь дурная, но все методы, которыми пользовались для осуществления ее, сводились к фигуре умолчания, точнее, замалчивания: замалчивали трудности, замалчивали противоречия. Каждую проблему опутывали ложью. Через нее перескакивали путем неуклонного повышения материального уровня, ее обволакивали бездумной болтовней газеты, радио, телевидение. Вместо фигового листка на эту болтовню навесили термин “занимательные беседы” и надеялись, что замалчиваемые болезни в ходе времени исчезнут сами собой. Но вышло по-другому. Личность почувствовала, что физически она вполне ублаготворена, зато морально над ней учредили опеку; политика, общество стали понятиями расплывчатыми и непостижимыми, все было вполне терпимо и все мало привлекательно. Наступила растерянность, сменившаяся у некоторых равнодушием. А на самом дне притаился беспричинный страх. Да, страх, — повторил он. — Перед чем — не знаю. А вы случайно не знаете?
Иенсен все так же без выражения смотрел на него.
— Может, страх перед жизнью, как это нередко бывает, и самое абсурдное заключалось в том, что внешне жизнь становилась все лучше. На весь протокол какие-нибудь три кляксы: алкоголизм, падение рождаемости, увеличение числа самоубийств. Но говорить об этом считается неприличным — так было, так есть.
Он умолк. И Иенсен не нарушил молчания.
— Одно из положений, распространившееся на все общество сверху донизу — пусть даже никто до сих пор не рискнул произнести его вслух, — сводится к следующему: все должно приносить выгоду. Самое ужасное, что именно эта доктрина и побудила профсоюзы и партию запродать нас тем, кого мы в ту пору считали своими заклятыми, врагами. Нас продали ради денег, а не ради того, чтобы избавиться от нашей откровенности и радикализма. Только потом они осознали двойную выгоду такой сделки.
— И от этого вы ожесточились?
Рассказчик, казалось, не понял вопроса.
— Но даже и не это больше всего оскорбило и унизило нас. Больше всего оскорбило и унизило нас то обстоятельство, что все это делалось без нашего ведома, на высшем уровне, над нашими головами. Мы-то воображали, будто играем определенную роль, будто все, что мы говорим, и все, что мы собой представляем, а заодно и те, кого мы представляем, имеют вес, достаточный по меньшей мере для того, чтобы нас поставили в известность, как намерены с нами обойтись. Но мы напрасно обольщались. Весь вопрос был улажен с глазу на глаз двумя бизнесменами в рабочем порядке. Один из них был шеф издательства, другой — глава объединения профсоюзов. Затем сделку довели до сведения премьер-министра и партии, чтобы те уладили кое-какие практические детали. Тех, чьи имена пользовались известностью, и тех, кто занимал у нас руководящие посты, рассовали по всяким синекурам в правлении концерна, а остальные пошли в придачу. Самым незначительным просто указали на дверь. Я принадлежал к промежуточной категории. Вот как оно было. С таким же успехом это могло произойти в средние века. Так бывало всегда. Это доказало нам, сотрудникам журнала, что мы ничего не значим и ни на что не способны. Это было страшней всего. Это было смертоубийством. Это убило идею.
— И от этого вы ожесточились?
— Скорее отупел.
— Но вы испытывали ненависть к своей новой службе? Концерну? Его шефам?
— Ничуть. Если вы так подумали, значит, вы не поняли меня. Ибо со своей точки зрения они действовали в строгом соответствии с логикой: чего ради они стали бы отказываться от такого доступного триумфа? Представьте себе, что генерал Миаха во время сражения за Мадрид позвонил генералу Франко и спросил у него: “Не хотите ли по дешевке откупить у меня мою авиацию? Уж больно много она жрет бензина”. Это сравнение вам что-нибудь объясняет?
— Ничего.
— Впрочем, оно не совсем точно. Ну что ж, тогда я дам вполне однозначный ответ на ваш вопрос: нет, я не испытывал ненависти к издательству ни тогда, ни позже. Ко мне даже неплохо относились.
— И все же уволили?
— На самых гуманных условиях. К тому же учтите, что я сам их на это спровоцировал.
— Чем?
— Я умышленно злоупотребил их доверием, так это у них называется.
— Как?
— Осенью меня послали за границу собирать материал для серии статей. Статьи должны были представить целую человеческую жизнь, путь человека к почестям и богатству. Речь шла об одном всемирно известном артисте телевидения, об одном из тех, которыми без конца пичкают публику во всех передачах. Предыдущие годы я только тем и занимался, что писал гладкие, красивые биографии известных людей. Но впервые меня откомандировали для этой цели в чужую страну.
Он улыбнулся все той же чуть заметной улыбкой и забарабанил пальцами по краю стола.
— Моя знаменитость, мой герой родился в социалистической стране, одной из тех, чье существование тщательно замалчивается. Я даже думаю, что наше правительство до сих пор ее не признало.
Он взглянул на Иенсена пытливо и грустно.
— И знаете, что я сделал? Я написал серию статей, где подробно и доброжелательно проанализировал политику и культурный уровень этой страны, сравнил их с нашей обстановкой. Мои статьи, конечно, так и не увидели света, да я и не ждал этого.
Он смолк ненадолго, потом, нахмурив брови, продолжал:
— А самое забавное, что я до сих пор не знаю, зачем я это сделал.
— Назло?
— Возможно. Но до сих пор, много лет подряд, я ни с кем не беседовал на эту тему. И не знаю, с чего я вдруг сейчас разговорился об этом. Во всяком случае, ни о чем таком я не думал. Проработав в издательстве с полмесяца, я потерял интерес ко всему на свете, после чего начал писать то, что они хотели, страницу за страницей. Сначала они действительно относились ко мне серьезней, чем я того заслуживал. А потом убедились, что я вполне безопасен и могу быть отличным винтиком в их большой машине. Тогда — и лишь тогда — они подумывали о том, чтобы перевести меня в особый отдел. Вы, верно, о нем и не слыхали?