Панарин решительно поднялся. Брюс запустил полонез Огинского. По площади мотался пьяный Балабашкин, горланя. Из диспетчерской вышел Брюс, поймал Балабашкина и молча заехал ему по шее. Балабашкин вырвался, юркнул в проулок.
К некоторому удивлению Панарина, его беспрепятственно пропустили в директорский кабинет, где, кроме Адамяна, пребывал вальяжный брюнет неопределенного возраста, в очках с затемненными стеклами и серой шевиотовой тройке с золотыми аксельбантами, серебряными Лейбницами на лацканах и золотым Президентом Всей Науки на рукаве.
- Панарин, - сказал ему Адамян.
- Очень рад. - Брюнет проворно выскочил из кресла и подошел к Панарину. Неумело встал перед ним навытяжку. - Наслышан, полковник. Самохвалов, лейб-сьянс-референт Президента Всей Науки. Позвольте от имени и по поручению вручить... - он извлек шильце, раскрыл красную коробочку и с привычной сноровкой привинтил на лацкан панаринской куртки новенький орден Бертольда Шварца первой степени. - Поздравляю. Слышал о вашем несчастье. Печально. Примите мои искренние соболезнования. Нужно работать дальше, однако. Каждому свое, так сказать. Мертвым - почетно покоиться, живым работать на благо невыносимо развитой науки. Память о павших за науку сохранится навсегда. Ну, а теперь, так сказать, оставляю вас, - он похлопал Панарина по плечу и выскользнул за дверь.
- После обеда приезжает комиссия, - сказал Адамян. - И молодое пополнение. У тебя будет много работы, Тим.
"Это точно, - подумал Панарин. - Но совсем не той, которую ты от меня ждешь... Господи, ну почему так получается? Почему люди меняются в худшую сторону, едва заполучат регалии, кресла, лавровые венки? Два поэта, бывшие кумиры студенческих толп, заматерев, усердно опускали железобетонный шлагбаум перед бессмертным бардом, но на его смерть не замедлили откликнуться дерьмово-профессиональными стихами. Автор нескольких неплохих детективов с течением лет начинает гнать километрами удручающее словоблудие, безбожно фальсифицируя не такую уж давнюю историю, и его герой постепенно переходит из мальчишеских сердец в беспощадные анекдоты. Звезда фантастики периода оттепели отращивает сталинские усы и чурбаном повисает на ногах литературы, плодя и поощряя собственных эпигонов. Конник из народных песен становится палачом тех, кто имел несчастье оказаться умнее его, партийные вундеркинды с большим будущим превращаются в "крестных отцов", то ли это в самом деле происходит от голодного детства и комплекса неполноценности, то ли виноваты другие причины, которые наше поколение не в состоянии определить, потому что нас не учили думать над такими вещами?"
- Почему ты молчишь? - спросил Адамян.
Панарин стоял на красной дорожке посреди огромного кабинета и смотрел на Адамяна. "Вот так, - думал он. - Зенитки на крышах. И все такое прочее. Мы усердно ищем в их поступках и действиях мотивы и логику - а ничего этого нет. Просто-напросто они не чувствуют Времени. Они мыслят сегодня, как лет двадцать назад, поступают, как лет двадцать назад, их время умерло, но они, накинув его обрывки на плечи, как плащи Воланда, бредут вперед, а вернее, в никуда, и мы тащимся за ними под этими плащами, недодумавшись вытащить головы из-под ветхой ткани. А впереди - обрыв, и мы летим с откоса, а те, кто вел нас, продолжают слепо шагать по воздуху, потому что они уже - не люди, призраки, неизвестно почему казавшиеся нам почтенными старцами из плоти и крови... Но ведь нужно же когда-то опамятоваться!"
Он молча повернулся, дошел до двери, закрыл ее за собой, обитую натуральной кожей, с небольшой медной дощечкой. Прошел по улицам, которые в преддверии грядущего юбилея Поселка стали украшать транспарантами и портретами Президента Всей Науки. У себя в комнате опустил на окна черные шторы и включил кинопроектор - кассеты с цветной пленкой. Он забрал вчера из коттеджа Клементины. Закурил. Облепленные пластырем пальцы плохо слушались.
Тройка "Сарычей", удаляясь от зрителя, взмывает в небо, самолеты превращаются в черточки, черточки - в точки, и точки тают в безмятежной лазури.
Леня Шамбор, весело стуча кулаком по крылу своего "Кончара", что-то заливает ему, Панарину.
Идет на посадку двухместный "Аист", марево раскаленных выхлопных газов размывает четкие контуры крыльев и капота.
Клементина у кабины "Сарыча" примеряет шлем. Шлем ей велик, и Клементина смеется (снимал Леня).
Крупный план - стучит на столе метроном, размеренно ходит вправо-влево блестящая стрелка.
Сенечка Босый озабоченно проверяет парашют.
Брюс с гитарой пародирует какую-то эстрадную знаменитость, вокруг веселятся механики.
Хмурый Панарин изучает карту Вундерланда.
К зданию дирекции, удаляясь от оператора, уходит Адамян.
Рассаживаются по лимузинам члены комиссии.
Станчев со Стрижом играют в шахматы.
Клементина, балансируя раскинутыми руками, с комическим ужасом на лице идет по высокому и узкому бетонному поребрику (снимал Панарин).
Взлетает звено "Кончаров".
Профессор Пастраго с барбадосским орденом на груди откупоривает бутылку шампанского.
Клементина у магазина "Молоко" (снимал Панарин).
В небо взмывает "Кончар".
Панарин остановил проектор, изображение замерло - красивый, гордый самолет.
Панарину тяжело было решаться. Невыносимо тяжело. Все равно что убиваешь друга, все равно что стреляешь себе в висок. Наверное, нужно как-то иначе, подумал он. Но как? Наверняка можно по-другому, но мы не умеем, а не ошибается лишь тот, кто ничего не делает...
Панарин сидел в темной комнате, смотрел на застывший на экране самолет и в который уж раз повторял про себя одну и ту же фразу - из речи, что произнес Джон Кеннеди, вступая на пост президента:
"Не для того мы здесь, чтобы клясть тьму, а для того, чтобы возжечь светильник".
Честное слово, в этом был смысл.
Он снял трубку и набрал номер.
- Шамбор слушает, - раздался возбужденный Ленин голос.
- Ну как?
- Мы с дедом готовы. Брюс тоже.
- Не передумал?
- Нет.
- Тогда по расписанию, - сказал Панарин. - Поехали!
11
А может это совесть, потерянная мной?
А.Вознесенский
Фредерик Дуглас Брюс, весьма и весьма отдаленный, но все же потомок древних шотландских королей, сноровисто работая коротким копьевидным ломиком с резиновой рукояткой, крушил пульты Главной Диспетчерской.
Он трудился споро, без излишней нервозности, как десять лет назад на пылающей датской буровой платформе, но и чуточку торопливо все же - в забаррикадированную дверь давно молотили чем-то тяжелым, и нужно было поторапливаться.
Трещали синие разряды, мерзко пахло горелой изоляцией, хрустело, дымило, дребезжало, на стене вразнобой мигали разноцветные лампы и надрывались звонки ничего не соображавших автоматов контроля. Брюсу было безмерно жалко ломать тонкие и умные приборы, которые он знал насквозь и любил, но он верил, что сейчас иначе нельзя.