Семенов едва успел спрятать автомат Буткевича (от греха подальше), как тот ворвался в дверь, едва не сбив майора на пол.
— Там! Там! — заорал Буткевич, указывая рукой на крохотное окно. — Там стоит это!…
Семенов почти не сомневался, что у лейтенанта с голодухи «поехала крыша», но к окошку подошел. Он много чего повидал в жизни, но сейчас у него от ужаса прямо-таки зашевелились оставшиеся волосы на голове. Метрах в пяти перед избушкой — стоял? стояла? — стояло нечто. Существо трехметрового роста, покрытое густой бурой шерстью. Но не рост больше всего поражал, а глаза на полностью заросшем лице. Ослепительно, нереально голубые глаза, светящиеся словно изнутри. Они завораживали, приковывали к себе, не позволяя отвернуться.
Существо стояло неподвижно, ясно различаемое в лунном свете, потом что-то опустило на снег перед собой, медленно развернулось и, неспешно ступая, скрылось за деревьями.
Семенов, покрытый холодным потом, долго не решался выйти. Потом, выставив перед собой автомат Буткевича, все же шагнул за порог. Перед домом лежала… олениха. Еще теплая. Крови на ней не было, ей кто-то совсем недавно просто свернул шею.
В отличие от Буткевича Семенов переносил муки голода сравнительно легко. Но в том-то и дело, что сравнительно. Он просто умел не подавать вида, что очень голоден, он просто находил в себе силы скрывать, что не только желудок, что весь его организм мучительно, нудно, томительно, постоянно требует пищи. Все равно какой, но пищи.
Врут все специалисты по диетам, когда говорят, дескать, «постепенно чувство голода притупляется». Такое сказать может только тот, кто сам ни разу по-настоящему не голодал. Потому что тот, кто по-настоящему познал муки голода, скажет вам, что «чувство» не притупляется. Просто человек медленно, но верно сходит с ума. Выживший «голодушник» поведает, что мозг, лишенный поставок крови, наполненной жизненной силой, получаемой от пищи, сам начинает эту пищу выдумывать. В огромных количествах, прямо-таки горы пищи.
Семенов еще держался, ему пока не грезились котлетные горы и супные озера, как обычно пишут в книжках, но за последнюю неделю не было такой ночи, чтобы ему не приснились здоровенные, шкворчащие, покрытые золотистой корочкой котлеты на косточке, которыми они угощались на дне рождения у покойного нынче Стрельцова. Снилась ему и манная каша с комочками, так нелюбимая в детстве, и картошка пюре, залитая бурым гуляшом, которой их в пионерлагере кормили. Запеканка пионерлагерская тоже снилась. Не любили они, пионеры в коротких штанишках, творожной запеканки, политой густым липким киселем. Не любили и не ели. После обеда баки для отходов в лагерной столовке с банальным названием «Елочка» были битком набиты одинаковыми квадратными ломтями с чуть румяной корочкой. Вот почему-то именно эти баки снились Семенову чаще всего. Он представлял, как потихоньку оттаскивает один такой бак в угол лагерной хлеборезки, как, вооружившись огромным ломтем белого хлеба, которого в обилии хранилось на полках, он достает из бака кусок за куском и ест, ест, ест. Он даже словно чувствовал во рту вкус этой запеканки: божественный, чуть кисловатый вкус творога с изюмом…
Семенов проснулся от страха. А вдруг и олениха, и пахучий бульон, и ломти дымящегося мяса, куски которого они, давясь и обжигаясь, глотали всего пару часов назад, — все это тоже сон? Покрытый холодным липким потом, он буквально вскочил с нар и кинулся к печке. Но все было нормально. На бочке у трубы стояла закопченная, почти полная кастрюля, из которой одурительно пахло крепким мясным бульоном.
— Что, дарагой? — раздался с соседних нар голос Абрамяна. — Тоже не спицца? Я сам за ночь два раза правэрял. На местэ мясо, на местэ. Но ты сэйчас не кушай. Сразу кушат много опасно. Умэрет можно. Я лучьшэ вам завтра такой шашлык сдэлаю, вовек нэ забудешь…
Да, шашлык утром на самом деле получился замечательным. Вгрызаясь в сочное мясо молодой оленихи, Семенов мычал от удовольствия. Рядом так же страстно мычали Буткевич с Абрамяном. Только Мариванна не мычала. Мариванна умерла этой ночью, не приходя в сознание, так и не узнав, что голодная смерть им больше не грозит.
Могилу в мерзлоте долбили по очереди, даже Абрамян попробовал помахать топором, но быстро утомился и ушел в избушку паковать вещи. Траурного митинга и салюта решили не устраивать, просто молча постояли над ледяной могилой.
— Прощай, Мария Ивановна, — сняв шапку, тихо проговорил Семенов. — Прощай, наша верная боевая подруга. Мы еще вернемся и тогда похороним тебя по-людски. По-апостольски похороним, с оркестром и салютом. А пока прости нас, что не сберегли тебя…
* * *
Они вышли в дорогу тем же утром. Буткевич, разрезав оленью шкуру, соорудил для каждого что-то вроде снегоступов (в детстве в какой-то книжке видел), сделал и полозки на случай, если Абрамян не сможет идти. Так оно и получилось. Абрамян выдохся, едва апостолы успели выйти на «зимник». Тащить его было тяжеловато, поэтому, когда стемнело и морозец начал прихватывать, решили устраиваться на ночлег. Вырыли берлогу, натянули сверху брезент и разожгли под ним костер.
Перед тем как «залечь в берлогу», Семенов взял три оставшиеся «эргэдэшки» и установил растяжки. Так, на всякий пожарный…
Берлога получилась уютная, тепло держала хорошо, и согрелись апостолы довольно быстро. А, поужинав холодной олениной, и вовсе повеселели. И только тогда Буткевич спросил Семенова:
— Слышь, командир, а кто это был?
— Ты про что?
— Про того, что ночью приходил.
Семенов долго медлил с ответом:
— А Бог его знает…
Глубокой ночью Семенов проснулся. Проснулся не от сосущего голода, как бывало частенько в последние две недели, не от страха, как прошлой ночью, а от какого-то неясного чувства. Словно вспомнил что-то важное, что должен был сделать, но не сделал. Наспех накинув на плечи куртку и подхватив за ремень автомат, он выскользнул из берлоги. И тут же почувствовал, что очень близко кто-то есть. Именно почувствовал, а не увидел или услышал. Кто-то очень большой, но… не опасный.
Минут пять он стоял не двигаясь, всматриваясь в темноту. Потом быстро обулся в снегоступы и двинулся в сторону реки. Он уже знал, что надо делать. Осторожно разрядил все три растяжки и со спокойным сердцем отправился назад, к берлоге. Перед тем как нырнуть под брезент, Семенов обернулся…
«Ночной гость» уже был здесь, стоял под засохшей лиственницей, огромный, недвижимый. И так же холодной голубизной горели его глаза. Но сейчас он был не один. У ног гиганта был еще кто-то. Или что-то? Маленький, не выше метра, но глаза его горели так же ярко.