Оледенение сменилось потеплением.
Пришел день, когда он отчетливо понял, что оставшиеся впереди годы можно, оказывается, прожить, а не со скукой пережидать, пока курносая положит опостылевшему состоянию конец. В этом ожидании не было позерства; он никогда не думал о самоубийстве, тем более – никогда не пугал им окружающих, но подчас, прикидывая возраст, думал устало и безнадежно: это сколько же мне ещё тянуть. А вот теперь…
Теперь надо было наверстывать.
И, вспомнив, как мечтал когда-то в детстве поразить мир выдающимися открытиями, он в безумной надежде записался на некие курсы психотерапии, где якобы умели возвращать утраченные творческие способности. И исправно ходил на них, и то индивидуально, то в группе честно валял там дурака. И ни пожилой психолог, симпатичный, хоть и еврей; ни молодой волчара директор, своей ничем не сдобренной каменной цельностью неприятно напомнивший Кашинскому чекиста Бероева, под которым пришлось ходить долгие годы; ни даже шмакозявка секретарша, наверняка любовница директора, – никто там, в этом «Сеятеле», не говорил Вадиму «ты».
И, вспомнив, каким когда-то грезил стать, он наконец принялся систематически пытаться вести себя увереннее и решительнее. Смешно сказать – принялся следить за осанкой. Принялся стараться не сутулиться! Принялся сгонять обрюзглый тряский жир!
То ли курсы были виноваты, то ли груз потихоньку продолжал отпускать и время приспело, но буквально за несколько последних недель он, дважды попав в довольно нервные и сложные коллизии, выбрался из них с честью. Может быть, даже с блеском. Он не помнил такого с аспирантских времен. Вечно он плыл по течению, вечно лишь рукой махал – будь что будет; сокрушительная какая-нибудь катастрофа, дескать, все равно вряд ли случится, а сияющих вершин все равно, дескать, вряд ли удастся достигнуть… И вот – нет. Он и впрямь начал делаться хозяином своей жизни. Сколько бы её там ни осталось впереди.
У него крылья выросли за спиной.
И он влюбился.
Смешно сказать. Ему давно перевалило за сорок, он облысел, он страдал колитом и гипотонией, у него уже ломило суставы перед дождем – но он влюбился. Теперь он понимал, что влюбился впервые. Теперь он понимал, что только с крыльями за спиной человек и может влюбиться. У раздавленных ошметков в лучшем случае бывает только похоть.
Как и у лишенных рефлексии волчар. Противоположности сходятся.
Он почти ничего не знал об этой женщине. Они пересеклись совершенно случайно, на пролете, и он ей чуточку помог. И поначалу даже не представлял, чем это обернется.
Она была молода. Она была красива. Она была умна и остроумна, и умела слушать, и умела отвечать. Она была, как олененок. Она была, как солнечная дорожка на море.
Она была замужем.
Теперь он это знал. Теперь он знал, что её сыну скоро пять.
Теперь она с нескрываемым удовольствием ела маслины. Кафе было довольно пристойным, и потому маслины были пухлые и без косточек. От излучины к излучине неторопливо текла спокойная, равнинная музыка – молодежь, случайно знал Кашинский, называет такие мелодии «медляками». Впрочем, вероятно, это выражение тоже успело устареть с той поры, когда Кашинский его услышал, и ныне следовало говорить как-то иначе. Вероятно, эта женщина знала, как.
– Конечно, что-то было. Только, Кира, очень, очень давно. Молодость… – с мужественной печалью говорил Кашинский. – Я-то думал, как это здорово, как славно, что меня любят просто так. Не за то, что я деньги в дом тащу, не за то, что я сопли чадам подтираю денно и нощно, – просто за то, что я, оказывается, вот такой замечательный сам по себе. Ведь из того, что меня любят просто так, очевидно следует то, что я замечателен сам по себе. Логика! Смешно, правда? Но, что греха таить, от этого и сил прибавлялось, и ума, и вдохновения…. Свинство природы в том, что от этого действительно становишься немножко замечательнее!
Они впервые были вместе так непринужденно и неторопливо. Собственно, это вообще была лишь их четвертая встреча, и Кашинскому стоило больших усилий решиться позвать эту женщину поужинать. Но так хотелось, чтобы они наконец перестали быть случайными знакомыми, фактически – до сих пор совсем чужими.
И он решил быть абсолютно откровенным, насколько это возможно. Он решил, что сегодня решится все. И потому нельзя было кривить душой; если какие-то связи завяжутся, они должны завязаться между правдой и правдой, а не между приукрашенными образами. Ведь связи между макияжем и макияжем распадаются, стоит только случайному дождю смыть косметику.
И вот он раздевался, а она слушала и понимала его с полуслова. Он был в этом уверен.
Только про Бероева нельзя было рассказать.
– А вот однажды я всей шкурой вдруг понял, что любят-то просто в ожидании, когда я брошу распускать свой не Бог весть какой яркий хвост и потащу наконец получку в дом, и начну родившимся наконец-то детям подтирать сопли. И все! Ни за какие там замечательные мои качества!
– Вадим, простите, – перебила она.
Она говорила ему «вы». За одно это он готов был целовать ей туфли. Она смотрела на него мягко и участливо, как мама. И чуть улыбалась.
– В этом не было ничего унизительного для вас, поверьте женщине. Ведь ждали все-таки вас! Не кого-то вообще. Не десятерых одновременно, по принципу кто-то да поймается. Вас, вы сами сказали. А это уже немало.
Он покачал головой. Он очень старался быть искренним; но он не умел. Он хотел говорить правду – но понятия не имел, какова она на самом деле. Как поведать её, чтобы и не приукрашивать себя, и не впадать в самоуничижение? Приукрашивать было нельзя – Кашинскому впервые за много лет хотелось, чтобы эта юная женщина общалась именно с ним, а не с размалеванным рукою льстивого чучельника комком стареющего белка о двух ногах. Он устал притворяться лучше себя. Но ведь и возводить напраслину на себя было сейчас нелепо!
– Кира, наверное, я поначалу вполне мог бы стать и заботливым мужем, и заботливым отцом. Что я, не человек? И получку бы носил, и сопли бы вытирал. Но однажды до меня дошло с ужасающей какой-то, знаете, ясностью: меня никогда не любят и только всегда хотят замуж.
Потому теперь на замужних потянуло, подумала Кира. Словно порыв ветра, налетела неприязнь. И, словно порыв ветра, улетела. То, что он рассказывал ей все это, было знаком беспредельного, почти детского доверия, а такое доверие нельзя обмануть. В том числе – обмануть неприязнью. Нет, нет, я не должна. Он хороший, но ему очень не повезло смолоду, в этом все дело.
И пахло от него прохладно и чисто.
Она чувствовала себя очень виноватой перед ним. Словно она совершила подлость.