– Как же разбудишь вас, когда вы еле добрели до кровати и все время вопили почище любого петуха: «Пой куку, пой куку, куку, куку, куку, пой куку, пой куку, пой куку, пой куку!»
Он тянул этот бессмысленный припев раздирающим ухо хриплым фальцетом, насмешливо поглядывая на меня. Вполне возможно, что я пел эту песенку, ложась спать.
– У тебя хорошая память, – заметил я сухо, накидывая на плечи новый соболий плащ и тут же сбрасывая его на руки Понсу.
Понс угрюмо покачал головой.
– Тут память не нужна: вы ведь пропели это «куку» раз тысячу, не жалея голоса, так что к нашим дверям сбежались постояльцы со всей гостиницы и грозились убить вас, потому что вы никому не даете уснуть. А когда я вас все-таки уложил, разве вы тут же не подозвали меня к себе и не велели передать дьяволу, если он зайдет, что его светлость почивает? И разве вы не вернули меня еще раз и, сжав мне руку у локтя так, что сегодня она вся в синяках, разве вы не приказали мне: «Если любишь жизнь, сочное мясо и теплый очаг, ни под каким видом не смей будить меня утром! Можешь разбудить меня только ради одного».
– Ради чего? – спросил я, потому что никак не мог вспомнить, о чем я тогда думал.
– «Только ради сердца черного коршуна, по имени Маринелли, – сказали вы. – Только ради сердца Маринелли, еще теплого и положенного на золотой поднос. Поднос обязательно должен быть золотым», – сказали вы, а я должен разбудить вас, запев «Пой куку, пой куку, пой куку». И тут вы стали учить меня петь «Пой куку, пой куку, пой куку».
Но едва Понс назвал это имя, я сразу понял, что речь идет о том самом священнике Маринелли, который уже два часа скучает в моей приемной.
Когда же Маринелли вошел и, здороваясь, назвал меня полным титулом, я понял и все остальное. Я был граф Гильом де Сен-Мор (дело в том, что я знал тогда и вспоминал потом лишь то, что проходило через мое бодрствующее сознание).
Священник был итальянец, очень смуглый, невысокого роста и невероятно худой – не то от вечных постов, не то от вечного неутолимого, но не плотского голода. Руки у него были маленькие и слабые, как у женщины. Но зато его глаза! Хитрые, недоверчивые, всегда прищуренные, с тяжелыми веками, они были злобными, как у хорька, и в то же время томными, как у ящерицы, греющейся на солнце.
– Вы заставляете нас ждать, граф де Сен-Мор, – сказал он, как только Понс, повинуясь моему взгляду, вышел из комнаты. – Тот, кому я служу, начинает терять терпение.
– Потише, потише, поп, – перебил я его сердито. – Помни, что ты сейчас не в Риме.
– Мой святейший повелитель… – начал он.
– Возможно, твой святейший повелитель правит в Риме, – опять перебил я. – Но мы во Франции.
Маринелли смиренно наклонил голову, но в его глазах блеснула злоба.
– Мой святейший повелитель заботится и о делах Франции, – сказал он невозмутимо. – Эта дама не для вас. У моего повелителя другие планы. – Он провел языком по тонким губам. – Другие планы и относительно нее… и относительно вас.
Конечно, он имел в виду великую герцогиню Филиппу, вдову Жофруа, последнего герцога Аквитанского. Но хотя Филиппа была великой герцогиней и вдовой, она, кроме того, была женщиной – молодой, веселой, красивой и, по моему мнению, созданной для меня.
– Каковы же эти планы? – спросил я грубо.
– Они глубоки и обширны, граф де Сен-Мор. Так глубоки и обширны, что мне не подобает даже задумываться о них, а тем более обсуждать их с вами или с кем-нибудь еще.
– О, я знаю, что надвигаются большие события и что под землей зашевелились покрытые слизью черви.
– Меня предупреждали, что вы упрямы, но я должен был выполнить приказ.
Маринелли встал, собираясь уйти, и я тоже встал.
– Я говорил, что это бесполезно, – продолжал он. – Но вам была дарована последняя возможность изменить свое решение. Мой святейший повелитель справедлив, как сама справедливость.
– Ну, я подумаю, – сказал я беззаботным тоном, провожая его до дверей.
Он остановился как вкопанный.
– Время для размышлений прошло, – сказал он. – Я здесь для того, чтобы узнать ваше решение.
– Я подумаю, – повторил я и, помолчав, добавил: – Если планы этой дамы не совпадут с моими, тогда, быть может, планы вашего повелителя осуществятся. Потому что помни, поп, мне он не повелитель.
– Вы не знаете моего повелителя, – грозно сказал он.
– И не испытываю ни малейшего желания с ним познакомиться, – отрезал я.
Я стоял, прислушиваясь к мягким шагам интригана-священника, легко ступавшего по скрипучим ступенькам.
Если бы я попробовал подробно описать все, что мне привелось увидеть за остаток этого дня и первую половину сменившей его ночи, пока я был графом Гильомом де Сен-Мор, то не хватило бы и десяти таких книг. Но я многое опущу, вернее сказать, я опущу почти все, ибо мне еще не приходилось слушать об отсрочке казни для того, чтобы осужденный мог дописать свои воспоминания: по крайней мере в Калифорнии так не делается.
Париж, который я увидел в тот день, был старинным Парижем. Узкие улочки были завалены грязью и нечистотами и показались бы неслыханно грязными в наш век санитарии и гигиены. Но все это я должен пропустить. Я должен пропустить все события дня: верховую прогулку за стенами города, великолепный праздник, устроенный Гуго де Менгом, пиршество, во время которого я почти ничего не ел и не пил. Я опишу только самый конец этих приключений: все началось, когда я стоял, обмениваясь шутками с самой Филиппой… О Господи, как она была хороша! Знатная дама до мозга костей, но, кроме этого и помимо этого, всегда и во всем – женщина.
Мы шутили и смеялись вполне искренне, а вокруг нас кружилась веселая толпа. Но под нашими шутками крылась напряженная настороженность мужчины и женщины, уже перешагнувших порог любви, но еще не уверенных во взаимности. Я не стану описывать Филиппу. Миниатюрная, восхитительно стройная… Нет, я все-таки удержусь. Словом, для меня она была единственной женщиной в мире, и я совершенно не думал о том, что длинная рука седого старца может протянуться из Рима через всю Европу, чтобы разлучить меня с моей возлюбленной.
И тут итальянец Фортини прошептал мне на ухо:
– Один человек хочет поговорить с вами.
– Пусть подождет, пока у меня найдется для него время, – ответил я резко.
– Я никого не жду, – так же резко возразил он.
Кровь закипела у меня в жилах, и я вспомнил священника Маринелли и седого старца в Риме. Я понял. Все было подстроено. Вот она, длинная рука. Фортини лениво улыбнулся, глядя мне прямо в лицо, пока я раздумывал, как поступить, и улыбка эта была насмешливой и дерзкой.
Именно сейчас я должен был во что бы то ни стало сохранять хладнокровие. Но во мне поднималась знакомая багровая ярость. Так вот, значит, что задумал этот поп: Фортини, промотавший все родовые богатства, сохранив лишь громкое имя, считался лучшим фехтовальщиком среди итальянцев, приехавших к нам за последние шесть лет! Итак, сегодня Фортини. Если он потерпит неудачу, то по приказу седого старца завтра явится новый бретер, послезавтра – новый. А если и у них ничего не выйдет, то убийца-простолюдин всадит мне нож в спину или отравитель подмешает смертоносное зелье в мое вино или в мой хлеб.