Беда в том, что я не гожусь для скалолазанья.
По очень простой причине — некоторые представители человечества открыто признаются в этой своей слабости, кое-кто не признается, у кого-то она выражена больше, у кого-то — меньше, но вообще-то, это извечный страх существ человеческой породы — о нем всегда вспоминают, когда профессионально или стихийно хотят показать нечто самое страшное, изначально отторгающее человека от себя.
Высота. Страх высоты.
Обрыв отталкивает, но одновременно и тянет к себе, к самому краю, именно потому, что обостренное страхом воображение слишком четко рисует возможную картину падения. Ты в таких деталях представляешь себе каждое движение, ведущее к смертному прыжку, сопротивление воздуха, холод и замирание сердца, что невольно тянет воспроизвести все это в действительности, чтобы наконец избавиться, переболев навсегда. Высота это то, с чего нельзя не сорваться, от чего начинает потеть ладони, а сердце пропускает удар, и нога подкашиваются, и все это сопровождается такой остротой ощущений, что этот страх становится почти приятен.
К чему я это говорю?
Вообще-то, практически весь путь наш особой опасности не представлял. За исключением одного отрезка, который, видимо, у альпинистов имеет какое-то свое название. То ли скальная полка, то ли карниз. Может — ни то и ни другое, но чтобы пробраться по довольно узкому каменному излому, нужно было идти боком, прижавшись к скале, а в одном месте — перешагнуть через пустоту. Там, кстати, мог быть не такой уж высокий обрыв, и уж во всяком случае, не пропасть, но это не имело значения. Какая разница, с какой высоты падать на камни — с двадцати или двухсот метров?
Мне было настолько дурно, что я уже не соображала, что происходит вокруг, и плевать на всякие вертолеты. Я прижалась к скале, раскинув руки. Проклятый камень был у меня под щекой, под грудью, он был холодный и мокрый и весь растопырился какими-то выступами, точно пытался оттолкнуть меня. Я шла второй. Почему-то так уж повелось. Когда я увидела, что карниз, по которому я иду, обрывается и потом начинается снова, и мне придется как-то извернуться, чтобы через этот разрыв, через эту пустоту переступить, я просто застыла.
Томас, который шел первым — кстати, он перебрался через эту непроходимую дыру довольно легко, во всяком случае, я даже не успела заметить — как, поскольку слишком занята была тем, что разглядывала серо-розовый камень с очень близкого расстояния, — остановился и крикнул:
— Ну, что же ты?
Ему пришлось кричать потому, что дул довольно сильный ветер, но все равно казалось почему-то, что он не повышает голоса.
У меня не было сил даже повернуть к нему лицо.
— Я не могу, — сказала я. — Дальше не пойду. Все.
Я услышала, какая бездонная паника звучит у меня в голосе, и это испугало меня еще больше, словно страх сам себя подпитывал, как в кольцевом процессе.
Он, видимо, по голосу почувствовал, что я на пределе, потому что так же спокойно сказал:
— Осади назад.
— Что?
— Отодвинься. Освободи мне место.
Я попятилась. Это было еще хуже, потому что повернуть голову и посмотреть назад я не решилась, и я боялась врезаться в Игоря, который пробирался позади меня. Ему было еще хуже — у него была неудобная обувь, но держался он гораздо лучше меня. Во всяком случае — молча.
Я стояла, прижавшись к скале всем телом, так что начали трещать кости. Напряженные мышцы потихоньку стали отказывать — их сводило все сильнее, руки потеряли гибкость и были как доски. Томас опять перебрался через расщелину и вернулся на мой край карниза — это опять почему-то получилось у него очень легко, — и встал рядом, прижав меня к скале плечом и левой рукой.
— Спокойно, — сказал он мягко, — ты не упадешь.
— Я уже… падаю.
— Да нет же. Я тебя держу. Откинься чуть назад.
Я едва отлепилась от камня и уперлась ему в плечо. Оно было теплым и твердым.
— Видишь, я тебя держу. А теперь двигайся.
— Томас, я не смогу.
— Ты уже идешь. Можешь закрыть глаза, если хочешь.
Он вел меня так мягко, что я даже не заметила, как под ногой оказалась пустота. Расслабившиеся было мышцы вновь судорожно напряглись, но он подхватил меня и перебросил на противоположный край карниза. Тут было пошире. Я смогла чуть ослабить хватку и замерла, упершись в камень плечами и коленями.
— Все хорошо, — сказал он, — мы уже перебрались.
— Я думала…
— Это бывает, я знаю, — ответил он. — Ты можешь подвинуться? Игорю некуда стать.
— Подстрахуешь меня? — спросил Игорь у меня за спиной.
— Да. — Он легко обошел меня и вновь остановился у края расселины. Я, наконец, смогла повернуть голову и оглядеться. Мы миновали самый опасный участок пути. Дальше были каменистые насыпи, довольно скользкая тропка на верхней кромке ледника, но, по сравнению с тем местом, которое мы только что прошли, все это выглядело вполне терпимо. Небо здесь было почти синим, мягкие облака цеплялись за скальный хребет, внизу в ущелье, на льду залегли густые лиловые тени. В такие моменты, когда тебя отпускает страх, на миг с ним уходит и боль, и усталость, и голод — и наступает свобода. Свобода странная и призрачная, потому что невозможно существовать вне тела с его тревогами и недомоганиями, она ненадежна, как сон, как смерть, но чувство это настолько яркое, что из всего опыта тела и духа сильнее всего в память западает именно оно — надолго, пока память и личность сосуществуют вместе.
Днем вертолет больше не появился, а когда мы перевалили хребет и оказались на спуске, уже наступил вечер. На самом деле это была обжитая местность, перевал этот. Когда-то обжитая. Пока война и голод не погнали окрестных жителей вниз, в города; так что уже в сумерках мы натолкнулись на какие-то заброшенные строения. Это оказалась метеостанция — приборы за домом, на маленьком плато, проржавели и покосились на своих треногах, на шесте под слабым ветром покачивался флюгер. Обходить это так удачно подвернувшееся убежище стороной не было никакого смысла, тем более что там явно никого не было — дверь в домик метеорологов была выбита и зияла черной дырой. Невзирая на явную заброшенность, я надеялась, что все же удастся найти что-нибудь съестное в доме или на огороде. Особенно рассчитывать было не на что, но, посветив по всем закоулкам спичкой и опалив себе пальцы, я наткнулась в маленьком погребе на мешок, в котором гнили остатки картошки.
Это был царский подарок, и наконец мы все же развели костер — прямо на бетонном полу, в доме, пустив на растопку остатки мебели — к большому неудовольствию Томаса, который полагал, что от костра больше вреда, чем пользы. Наверное, правильно полагал… Печеная картошка без соли, да еще порченая, на вкус была бы совершенно омерзительна, если бы мы были способны обращать внимание на такие мелочи. При этом Томас все время орал на нас, чтобы мы ели поменьше, потому что боялся, что нам будет плохо, и, в конце концов, отогнал от этих уголий.