"Жаль, жаль, еще один уходит, - подумал Николай Аникеевич. - Да уж притерпелся, к сожалению, за последние годы, за всю жизнь, к постоянным уходам друзей и знакомых. Даже содрогаться при артиллерийском этом огне перестал. Еще взрыв, еще один. Перелет, недолет - и прощайтесь, товарищи, гроб опускается. А потом - дымком из высокой трубы. В атомном, так сказать, состоянии".
- А... кому же? Дела передавать?
- Хотелось бы вам.
- Мне?
- Именно, друг мой любезный. Вам. Но должен вас сразу предупредить, что предстоит вам экзамен...
- Экзамен?
- Две недели дается вам, уважаемый Николай Аникеевич, для подробнейшей инвентаризации вашей души. Две недели будем мы следить за этой инвентаризацией с особым вниманием, ибо кое-что, признаюсь вам честно, пока еще вызывает у нас некоторую настороженность...
- Но я...
- Не торопитесь. Вы изменились, изменились необыкновенно, но к посланцу нашего Центра особые требования, и мы хотели бы лишний раз убедиться, что не ошибаемся в выборе. Надеюсь, я не обижаю вас, друг мой любезный? Получаете вы на время экзамена некие новые для вас способности: одним усилием вашей памяти или воображения вы сможете оказаться в том месте и в том времени, куда бы вы хотели попасть. Ну, например, если память мне не изменяет, в прошлом году вы отдыхали в Ялте. Так?
- Да...
- Отлично. И чтобы чувствовали вы себя уверенней, отправляйтесь-ка туда не со мной, а с более привычным вам Виктором Александровичем.
С неуловимым шорохом кто-то начал быстро раздвигать стены комнатки, стремительно отъехал стол Николая Аникеевича, и вдруг ярко брызнул свет.
Бесшумно развернулось перед ними огромное полотно, по которому плавно катились зеленоватые волны. Подальше на якоре стоял серый военный корабль, а к пирсу порта подходил высоченный по сравнению с ним бело-черный лайнер. Ветер доносил с него обрывки развеселой курортной музыки.
И под ноги уже подсунули им асфальт набережной, а на ней - толпы вываренных в зное, распаренных курортников.
- Некультурно, папаша, одеты, - сказал высоченный молодой парень с длинными волосами и обнаженным коричневым торсом. Вокруг талии у него были завязаны рукава зеленой рубашечки, а сама рубашка с изображенным на ней бородатым чьим-то угрюмым лицом свисала на ягодицы неким приспущенным стягом.
- Ах, пардон, - засуетился неведомо откуда взявшийся старичок Вахрушев, - действительно, что это я, совсем рехнулся, в пижаме, да еще теплой.
- Перебьетесь, - нисколько почему-то не удивясь, грубовато сказал Николай Аникеевич. - Я когда первый раз после войны на юг попал, все в пижамах ходили. В сатиновых.
- Не знаю, не знаю, я этого не одобряю. Будем одеты как все. А то еще дружинники прицепятся, а какие документы я им представлю? У меня даже и командировочного предписания о поездке в вашу солнечную систему нет. Да и вы в своей жатке в минуту запаритесь. Впрочем, если мы скоро вернемся в Москву... Вы как насчет шашлычка?
- Неисправимый вы человек, - засмеялся Николай Аникеевич, - до шашлыка ли?
- Как хотите, - почему-то обиделся Вахрушев, состроил гримасу и превратился снова в могучего Ивана Сергеевича, сидящего в родной квартирке Николая Аникеевича с выплаченным полностью паем.
- Вот так, - с некоторой самодовольностыо сказал Иван Сергеевич. - Экзамен будет состоять из двух частей: о первой мы уже договорились, а вторая - письменное сочинение.
- Да вы что...
- Не пугайтесь, никаких там образов Евгения Онегина как представителя не нужно. Просто запишите несколько своих мыслей, и вся недолга.
- Не знаю, -- неуверенно вздохнул Николай Аникеевич, насчет мыслей как-то...
- Итак, встретимся через две недели...
- Но куда же мне... так сказать... путешествовать? Этим вашим способом?
- А это дело ваше, друг мой разлюбезный. Выбор - это-то и есть часть экзамена. Но ни слова больше. До свиданья.
И исчез. Был ли, не был?
- Коленька, - послышался из-за двери голос Веры, - что это, знакомый твой ушел? А я только тут кое-что приготовила.
- Спасибо, Веруш, торопился человек.
- Телевизор будешь смотреть?
- А что там?
- "А ну-ка, девушки!" Идем.
- Включай, я скоро приду.
"А ну-ка, девушки!" А почему нет? Когда живешь с тайной, самое трудное - совладать с гордыней, так и рвущейся черт знает из каких душевных глубин. Ах, вы гордитесь, что у вас новая мебель? Да что мне ваша югославская стенка, когда я око и уши внеземной цивилизации! Даже не цивилизации, а союза цивилизаций. Ну, сравни, сравни, что важнее: ты вот хвастаешь, что был в туристической поездке в Венгрии, озеро Балатон видел, а я, если хочешь знать, владею часами, которые приводит в действие неслыханный и невиданный универсальный блок...
Ох, как же трудно было все эти годы выкорчевывать из себя хвастливую гордыню. Кажется, цемент застывший и тот легче было бы отковырять ногтями. Порой начинало казаться: невозможно это вообще. Тысячи поколений предков, да что предков обезьян - били себя в барабанные груди: мы лучше всех.
Даже отчаяние охватывало: не выковырять. Кишкин помог Иван Федорович и Василь Евграфыч. Думал: не может быть, чтобы человека праведником назвали, который хвастовство из себя не вылущил. Потому что хвастовство - это презрение к другому.
Медленно, по крупинкам выламывал из себя. Смотрел на Витеньку, вколачивал в себя: ты ж воротишь нос от его амурных рассказов не из-за нравственности какой-то необыкновенной, а потому, что в глубине-то души завидуешь. Сам в донжуанах никогда не хаживал, стало быть, в свист их, в улюлюканье. Но, конечно, не потому, что завидуешь, это себе сказать трудно, а из-за морали. Из-за морали улюлюкать куда как приятнее. Правое дело делаешь, ату их, негодяев, развратников!
Но выжег в конце концов из себя зависть и недоброжелательность. Трудно, не сразу, но научился смотреть на людей светло. Но зато, когда научился, открылся перед ним новый мир. Люди-то, оказывается, лучше, когда на них не через грязь свою смотришь, а открытыми глазами...
А вот теперь нужно удержаться от нового приступа гордыни. Становлюсь я, братцы, чрезвычайным и полномочным... этим... посланником. Иного, так сказать, мира. Да нет, не того, а иного. Почему я? Стало быть, знают, кого выбирать. А если серьезнее, то потому, что близко к святости подошел я. Вот-вот, последняя зараза сидит в сердце. И добротой, оказывается, хвастаться можно. Обыкновенной маломальской порядочностью. И отсутствием хвастовства, оказывается, можно хвастаться... Нет, далеко не праведник и не святой он. Ошибся Витенька. Нет в душе ангельской чистоты. Так, кое-какой порядок удается поддерживать. И то только ценой повседневной уборки. Каждый день трешь и вытряхиваешь душу, а назавтра, глядишь, опять дрянь какая-нибудь появляется... И откуда только...