- Ничего, - кивала она, равнодушно глядя сквозь него.
Но и этот равнодушный взгляд наполнял его трепетным восторгом. Рядом, она была рядом! Ему, ему сказала "ничего"!
И вот он шел от метро и около "Метрополя" увидел Лидку под ручку с Принцем. Был на ней коричневый берет со шнуровкой, который он никогда раньше не видел. Нарочно впился взглядом он в этот берет, чтобы не обжечься о счастливое смеющееся Лидино лицо, доверчиво повернутое снизу вверх к красногубой роже Принца. Нет, не роже. Видел, знал, что и Принц красив был, высокий, голубоглазый, в шапке светлых кудрей.
Пара! Красивые, уверенные, избранные. Далекие, недоступные, другие. Почему-то вспомнил, что на воротнике бобрикового пальто у него проплешина здоровая, отчего и носил всегда воротник поднятым, чтобы скрыть ее. А тут посмотрел на них и опустил воротник. Сдался? Или гордыня то была своеобразная?
И к этому Принцу, неслыханно одаренному судьбой, надумал подойти Колька Изъюров. Не может же один человек иметь все, а другой - ничего. Это же несправедливо. Не откажет, продаст самокат.
Долго ловил момент, пока наконец не увидел Принца у санчасти. Стоял, опершись задницей о седло, и разговаривал со Слоном. Никак ноги не шли, трусил, но в ушах стоял ночной самокатный полет, и решился наконец.
- Привет, ребя, - сказал он небрежно, но сам почувствовал, как фальшиво и натянуто прозвучал его голос. Не ответили, только кивнули. "Не продаст", - с тоскливой уверенностью подумал он, но отступать было поздно. - Принц, может, продашь мне самокат, ты не беспокойся, я деньги отдам...
- Давай вали, - буркнул Слон. Он стоял рядом с Принцем, рядом с велосипедом на красных шинах, стоял на виду у всего переулка и не хотел делить ни с кем сладостного мгновения.
- Ну чего ты на него взъелся? - сказал Принц. - Ладно, продать я тебе его не продам, все равно денег у тебя нет, а покататься дам. Мне пока не надо.
И испытал Колька Изъюров такой прилив рабской любви, такой униженной благодарности, что получил вместе с самокатом еще один рубец на сердечке. Еле удержался, чтоб не стать на колени...
И стыдно, именно сейчас нестерпимо стыдно стало Николаю Аникеевичу за бедного того мальчугана. Рванулся на Варсонофьевский и очутился рядом с Принцем и Аликом Слоном.
- Здравствуйте, ребята, - сказал Николай Аникеевич, - вы, конечно, меня не узнаете?
- Простите, - пожал плечами Принц, вглядываясь в шестидесятилетнего плотного человека в коричневом, в полоску, костюме и коричневом же гладком галстуке.
- Нет, - эхом вторил ему Алик Слон.
И смотрели оба на него почтительно. Да нет, не из-за возраста, объяснил себе Николай Аникеевич. Венгерский костюм обогнал моду лет на пятьдесят.
- Я, молодые люди, ваш знакомый Колька Изъюров, тот, которому Принц дал покататься самокат.
- Что-то вы, дядя... - начал было Слон, но Николай Аникеевич оборвал его:
- Я пришел к вам из будущего...
- Откуда? Откуда? - наморщил нос Принц.
- Из Москвы, что будет через пятьдесят лет.
- Проспаться надо, - ломающимся голосом нравоучительно сказал Слон.
- Маленькие мои бедные друзья, я больше не ненавижу вас. Тем более что ты, Принц, пропадешь без вести под Вязьмой через четыре года, а ты, Слон, падешь смертью храбрых перед самым концом войны в Восточной Пруссии. Прощайте, ребята, я больше не сержусь на вас. О том, что каждому свое, едем дас зайне, узнал я в немецком лагере. Прощайте! Теперь я понимаю, что любил вас...
И как был в солидном своем коричневом костюме за сто сорок рублей, так и помчался вниз по Варсонофьевскому переулку на самокате, в вое подшипников по асфальту, под недоуменными взглядами прохожих, и Солдат, застыв на месте, отдавал ему честь. И едва успел затормозить, когда увидел дядю Лапа. Латыш недоуменно смотрел на старика в странном костюме, лихо соскочившего с самоката.
Хромал дядя Лап в своих синих галифе и огромных матерчатых тапочках по коридору, мимо керогазов - на кухне устанавливали газовые плиты, - и половицы жалобно поскрипывали под тяжестью его тела. И тело само поскрипывало при каждом шаге, и густая, плотная тень от него со скрипом качалась на полу.
- А, Колечка, - сказал дядя Лап, и Николай Аникеевич увидел щуплого, некрасивого паренька, стоявшего у двери. Двустворчатой двери с облупившейся масляной краской в виде человеческой головы. Мучительно знакомо было Николаю Аникеевичу это пятно. Мавр в тюрбане с длинным крючковатым носом. Пронзило - это же их дверь, дверь их комнаты! И некрасивый мальчишка с челочкой - он сам.
- А, Колечка, - сказал дядя Лап, - есть хочешь?
Нес он перед собой гигантскую свою сковородку, ухватив ее за края через неопрятного вида тряпку. Рванулся Николай Аникеевич к мальчишке и как бы вплыл, внырнул в него.
Есть, конечно, хотелось, и жареная с салом картошка пахла одуряюще, даже шкворчала еще тихо на сковородке, но страсть как не хотелось идти к дяде Лапу, сидеть с ним за столом, нюхать тяжелый, лекарственный дух, что всегда шел от него, и слушать занудное его бормотанье. От одной головы его кусок в горле застрянет.
Голова дяди Лапа была кругла, велика, бугриста, пятниста и походила на глобус. Материки были темными, слегка покрытыми короткими волосиками, а моря и океаны - проплешины.
- Спасибо, не хочу, - буркнул мальчик.
А дядя Лап? Может, и в него?.. И в него тихо нырнул, словно врезался бесшумно и незаметно в гигантскую, почти бабью грудь, колыхавшуюся под белой нижней рубашкой.
"Худенький какой, щупленький, маленький, - думал дядя Лап, и теплая, нежная жалость привычно сжимала сердце. - Нахохлился Колечка. Чистый воробышек... Боится. Ох, что-то с ним будет, куда протропит свой путь..."
Выскочил из души Яна Иосифовича, как пробка, как постоялец гостиницы, случайно открывший дверь чужого номера. Потому что безмерно стыдно было даже не за неблагодарного уродливого мальчишку, а за себя, за взрослого, за Николая Аникеевича Изъюрова. Как мог он не вспомнить, не почувствовать горячую эту и нежную любовь искалеченного, напуганного жизнью человека? Как мог за все годы не собраться узнать, где похоронен человек, сделавший ему столько добра? Не сходить ни разу, не постоять хотя бы в минутной печали над могилкой Яна Иосифовича Лапиньша, дяди Лапа, которому он обязан всем, от отпавших своих бородавок до той часовой отвертки, что привела его к солидному ремеслу.
Глава 10
Вынырнул у своего верстачка в мастерской и долго сидел, медленно массируя глаза. Грустно было ему и светло. Вот, оказывается, что такое инвентаризация души. Вот, оказывается, что значит платить долги по жировкам памяти да еще с пеней за прожитую жизнь.
И показалось старому часовщику, что понял он некую тайну, про которую дано рассказать не каждому. Была она беспредельно глубока и вместе с тем проста. Записать ее - вот и будет сочинение.