– А где Мила? – спросил он сидевших за столом.
– Зайдите к ней, – сказала Инна. – Она грустит.
Еремеев никогда ничего не боялся, кроме одного: сыграть плохо. Фанатически преданный спорту и давно уже не занятый мыслями о ценности этого рода деятельности, о его непременности – или, напротив, условности в системе ценностей человечества, он не мог сказать и пяти слов без того, чтобы не перевести разговор на игру – вчерашнюю или послезавтрашнюю, а если игра предстояла сегодня, то он и вообще не разговаривал, занятый собой и матчем. Сейчас он чувствовал, что теряет форму, потому что занятия в одиночестве никак не могли заменить настоящей тренировки. Потеря формы означала, что, даже получив возможность играть, он не даст всего, чего от него обычно ожидали. От этой мысли ему делалось страшно. И, как ребенку, прекрасно развитому физически и обладающему тактическим мышлением, но все же ребенку, ему надо было прижаться головой к кому-то, почувствовать на затылке теплую и надежную руку человека, которому можно во всем довериться – и замереть, затихнуть, собираясь с силами. Здесь надежной опорой для него была Мила. И вот что-то происходило с ней…
Еремеев торопливо вошел в каюту. Мила, свернувшись, лежала на диване. Еремеев немного подумал.
– Инна тебя хвалит: говорит, ты хорошо обставила ее комнаты.
– Правда? – Мила слабо улыбнулась. – Мне и самой показалось, что получилось неплохо.
– И у Зои тоже.
– Я стараюсь для всех. Еще надо сделать Нареву, физику…
Еремеев оглядел каюту.
– А мы ничего не станем переделывать?
Не услышав ответа, он оглянулся. Мила беззвучно плакала. Он подсел, обнял ее, шепотом сказал:
– Знаешь, может, нам и не надо. Я думаю, мы вернемся. Скоро, совсем скоро. У меня верное предчувствие.
Жена продолжала плакать.
– Ну, что ты? Ну, что?
Ты не поймешь, – хотела сказать она, но вместо этого пробормотала:
– Все равно… не выходит, как хочется. Нужны гравюры… картины…
– Ну, повесь.
– Синтезатор не делает… гравюр. Ничего такого…
Он обнял ее крепче.
– Нет, – пробормотала она. – Пусти. Сейчас пройдет.
– Надо держаться, – сказал он. – Надо. Ну, подумаешь – гравюры. Ничего, можно жить и без гравюр. Без многого можно жить. Мне вот тоже приходится как-то обходиться без игры.
Ох, как она его ненавидела в эту минуту! Сбросила его руку. И заплакала еще сильнее.
– Милок! Ну, не надо! Ну что ты!
Мила утирала слезы.
Капитан Устюг всегда недолюбливал пассажиров: самый беспокойный груз. Сейчас он заставлял себя любить их, старался отыскать в каждом из них как можно больше хорошего. Причин тому было множество. Теперь он был виноват перед пассажирами еще больше, чем в начале побега от Земли: батареи вышли из строя по его вине, а когда виноват, далеко не всегда спрашивают, ошибся ли ты, стремясь ко благу или просто по небрежности, по лености ума. Пассажиры же то ли на самом деле не понимали, что он виноват, то ли не желали понять этого, и вели себя так, что лучшего нельзя было бы и желать.
Поэтому если в нормальных рейсах капитан показывался пассажирам два-три раза за месяц с лишним, то сейчас он целые дни проводил с ними, чтобы постоянно ощущать их настроение и вовремя предупредить любую нежелательную перемену в нем. Он не обнадеживал и не разочаровывал, просто старался всем своим видом показать, что все в порядке, все идет как надо. До поры до времени это ему удавалось.
Ради спокойствия пассажиров Устюг в какой-то степени отступил от своего долга. Что прежде всего должен был сделать капитан в такой ситуации, в какую попали они? Проверить состояние сопространственных батарей, понять – можно ли восстановить их, или устройства вышли из строя безнадежно, и уже в зависимости от этого строить свое поведение. Но капитан не сделал этого. Он видел пострадавшие батареи всего один раз, вместе с Рудиком, сразу же после аварии. Тогда все там было раскалено, пришлось ограничиться осмотром издали. И теперь, хотя батареи давно уже успели остыть, он не спешил повторить визит. Слишком многое говорило за то, что батареи погибли безвозвратно, а знай капитан это наверняка, он не сумел бы удержать секрет при себе – капитан Устюг был никудышным актером, мысли его легко прочитывались на лице, пассажиры сразу почуяли бы, что дело плохо, и кто знает, как повели бы себя. Капитан не хотел рисковать и ради общего блага предпочитал оставаться в относительном неведении, и даже не торопил Рудика с обстоятельным докладом.
Рудик и сам, казалось, не хотел спешить. Работая на синтезаторе, он исправно обслуживал пассажиров, а те придумывали все новые и новые заказы и находили в этом даже какое-то удовольствие, как если бы им хотелось на практике испытать всемогущество корабля. Сейчас потребовались картины. Как ни хитрил Рудик, ему вместе с Луговым удалось выжать из «Сигмы» лишь какое-то подобие орнамента – абстрактные фигуры, построенные из кривых. Но пассажиры и этому были рады, а экипаж – тем более.
Да, скверным актером был капитан. И обида на Зою – за то, что не поддержала тогда, в самый первый момент, – была так явственно написана на его лице, что все видели. Зоя лишь улыбалась про себя: ничего, пусть это будет наша первая маленькая ссора. Все равно, он придет: ему нужна поддержка. После примирения они станут еще дороже друг для друга. Так всегда бывает. Подождем еще денек, еще недельку… Бывает, что человек оказывает положенные знаки внимания, учтив и нежен, а в глазах его – пустота; вот тогда действительно становится страшно. А сейчас чувству их ничто не угрожает всерьез. Нет, ничто.
Так – в перепланировании помещений, смене обстановки, разговорах, отдыхе, играх – проходили дни, не приносившие ничего страшного, никакого разочарования, никакой беды – и капитану казалось, что он выиграл эти дни у какого-то врага.
Та-та-та. Та-та-та. Ладонь – мяч – пол. Шаг.
Звуки эти смешивались с шумным дыханием и резкими выкриками. Нарев, ведя мяч, пересекал площадку по диагонали. Остановился. Луговой, подняв руку, ждал передачи, между ним и щитом не было никого. Нарев, прищурившись, бросил мяч. Но Еремеев неожиданно выскочил, перехватил и помчался к противоположному щиту; мяч подхлестнутый ладонью, звонко ударялся об пол, подскакивал и на мгновение словно бы прилипал к пальцам игрока. Зоя встала на пути, но мяч, будто понимая обстановку, отскочил вкось, Еремеев одновременно сделал шаг в сторону – и, словно повиснув на долю секунды вровень со щитом, легко положил мяч в корзину и мягко спустился на пол.