— Никому не скажу! — я уж совсем развеселился.
— Так что бы Вы хотели? Какое желание может быть у палача?
— У палача? Сложно сказать… Ну, чтобы преступлений не совершалось, продолжал веселиться я.
— Это нереально, — его голос стал неожиданно серьезен, — давайте лучше чтонибудь ощутимое. Скажем, меч не тяжел?
— Устраивает.
— А если бы сам рубил?
— Так не бывает! — Отчего же, скажем, такая машина, чтобы сама головы рубила, ну, как в сказке — дерни за веревочку… голова и отрубится.
— Такая машина существует, — пожал плечами я.
— Да? — молодой человек несколько заинтересовался, — Расскажите!
Это орудие, известное в Италии с 1507 года, называется манайя, — блеснул я своими знаниями, затем увлекся — как видно, выпитое за ночь вино еще не совсем выветрилось из моей головы — и я прочитал офицеру небольшую лекцию, — как писал один человек, посетивший Италию, манайя представляет собой раму от четырех до пяти футов высотой и около пятнадцати дюймов шириной. Она состоит из двух брусьев и двух косяков около трех дюймов в квадрате, с выемками внутри, чтобы пропускать подъемную раму, назначение которой мы опишем ниже. Два бруса соединяются тремя поперечниками, снабженными шипами и гнездами для них: на однуто из этих перекладин осужденный, встав на колени, кладет свою шею. Над шеей последнего находится другая подвижная перекладина в рамке, которая входит в выемки брусьев. Ее нижняя часть снабжена широким острым и наточенным ножом от 9 до 10 дюймов длиной и 6 шириной. К верхней части перекладины крепко прикреплен кусок свинца от 60 до 80ти ливров весом: этот поперечник поднимают на один или два дюйма к верхней перекладине и прикрепляют к ней при помощи небольшой веревки; палачу стоит только перерезать ее, и рамка, падая всей своей тяжестью вниз, пересекает шею осужденного.
— Перерезать веревку? — удивился офицер, — А если казнить сразу десяток или сотню осужденных, веревки ведь не напасешься?! — Упаси Бог от такого! — Нет, пусть у Вас будет такая машина, но чтобы работала как часы… И без веревочек, повернул рычажок — и все дела!
— Что же, если мне будет дарована свыше машина для облегчения труда, то я буду благодарить Вас, как сделавшего мне подарок, — почему-то моя веселость прошла. Я сходил за вином. Мы молча выпили. Я ждал, когда он, наконец, уйдет. Для утра после свадебного пира мне было более чем достаточно. Однако молодого человека что-то угнетало.
— Все это не то…
— Что не то?
— Да, разве это подарок — орудие труда. Подарок должен осуществить какую-нибудь мечту. У Вас есть мечта?
— Есть, вернее, была, но вчерашнего вечера, — усмехнулся я, намекая на вполне прозрачное обстоятельство.
— Женитьба это хорошо, конечно, — кажется, мысли молодого человека были далеко, — но это не то. Орудие труда, жена… Нет, должна же быть какая-то мечта. Ну, скажем, мечта солдата — стать генералом…
— Но я уже парижский палач, выше некуда…
— Но у военного может быть мечта — совершить подвиг, победить в сражении.
— У палачей такого нет.
— Как нет, помню, совсем недавно срубили голову Карлу…
— Ну, не совсем недавно, и вряд ли помните такое Вы…
— Да, да, конечно… — он согласно закивал. Тоже мне «помню, как вчера»…
— Но все же, хотели бы Вы, чтобы под Ваш меч легла голова короля?
— Во-первых, это кощунство, а во-вторых, этого не будет никогда! — мне уже совсем не нравился этот разговор.
— Никогда не говори никогда, — парировал он английской пословицей, — лучше ответьте, хотели бы?
— Да нет же, не хотел! И отчего бы вдруг? Наш король — прекраснейший монарх, добрейший человек, чистейший…
— Заметано, — засмеялся офицер, — будет Вам королевская голова!
— Знаете что, — я вскипел не на шутку, — покиньте-ка лучше мой дом и считайте, что я ничего не слышал!
— Извольте! — и молодой человек ушел. Я собрался уже отправиться в спальню, как вдруг этот наглец заявился снова. Он где-то явно успел хлебнуть еще винца и теперь уже плохо держался на ногах. Я ожидал, что последуют извинения, но не тут то было! — А что такое королевская голова? — язык у него совсем заплетался, — Разве это подарок? Рубили им головы, и не раз! Нет, раз уж я задумал сделать подарок, так это должен быть ПО-ДА-РОК!
— Шел бы ты домой! — Сейчас, сейчас, вот только пойму, каков подарок должен быть… — Не надо мне твоих подарков пьяных! — А, понял, надо отрубить головки… всем дворянам… всем! Всему дворянству — вот… — Бедняга, ты совсем уже свихнулся…
— Нет, отчего ж, пусть так и будет… Вслед за чем молодой офицер запутался в собственных ногах и рухнул с грохотом прямо на пол. Я помог ему встать, довел до дверей. Неожиданно он несколько отрезвел и отправился дальше. Больше он не возвратился… А потом началась Революция.
И это начало совсем меня не насторожило. Первой ласточкой, заставившей пройтись мурашкам по моей коже, был указ от 21 января 1790 года: «Во всех случаях, когда правосудие произнесет смертный приговор обвиненному, то казнь будет одинакова для всех. Какого рода преступление бы ни было, преступник будет обезглавлен при помощи простой машины». Понятно, что Французская Революция, уравнявшая всех граждан перед лицом закона, должна была почти в то же время, в случае преступления, сделать их всех равными перед лицом смерти. Но машина… Эта машина, которая должна была носить имя не своего изобретателя, а доктора Ж.
Гийотена, ее усовершенствовавшего, была гильотина, на самом деле представлявшая собой усовершенствованную манайю, ту самую. И как усовершенствованную! Именно так, как говорил тот офицер — вместо того, чтобы перерезать веревку, достаточно было повернуть рычаг… Но я уже ждал следующего подарка. И он не замедлил себя ждать, прибыв на мой эшафот на позорной телеге, окруженный тысячами ликующих парижан. Королевская голова скатилась вниз, и это сделал я. А потом было то, чего быть никак не могло. Казни, казни, требование ста тысяч голов дворян. Я уже не поворачивал рычажка на гильотине, требовалось только мое присутствие. Но я знал, что происходило. То самое. Я отрубал голову всему дворянству.
* * *
Вот и скатились головы Дантона и, наконец, Робеспьера. И все закончилось. Но главный ужас еще только ждал меня. Я встретил его снова. Теперь он был одет уже в гвардейский мундир, и, как я понял, был близок к Бонапарту. И он совсем не изменился, не состарился ничуть… Наши взгляды скрестились. Он улыбнулся. А я — содрогнулся. Чуть позже он сам подошел ко мне.
— Кто Вы? — спросил я прямо, — Сам Сатана, или подручный?