Стояла тихая теплая ночь: в такие ночи кажется глупой неблагодарностью к Небесам сидеть при свете ламп или газа. Не меньшая неблагодарность — спать в такие ночи. Небо над головой было глубокого синего цвета; оно как бы светилось изнутри, а на переливающейся темными волнами западной стороне небосклона загорелась золотым светом первая вечерняя звездочка. Чуть заметная заря на северо-северо-западе указывала место, с которого покинул Землю уходящий день.
Луна только что начала всходить, и ее бледный серп выглядывал из-за широкого плеча горного массива. На блеклом фоне восточной стороны неба вдали четко выступал черной одинокой громадой Манс. Было тихо-тихо. Такая ночь словно поглощает всякий шум: слышались только шорох шагов да негромкие голоса и смех идущих по дороге прихожан. Но тишину ночи нарушали не эти звуки — ее нарушал ровный непрерывный гул, который доносился из темного одинокого здания, застывшего на фоне восточного неба. Вдруг жужжание усилилось; шум его наполнил воздух, и яркие вспышки озарили темную окрестность. Все глаза с удивлением уставились на Манс.
Дом старого Вильямса уже не казался темной бесформенной громадиной — он был освещен. Он был переполнен светом. Свет прямо брызгал из него во все стороны. Из зияющих дыр в крыше, из трещин и щелей в черепице и кирпиче, из каждого пролома, который люди или природа пробили в этой разваливающейся скорлупе, лились потоки голубовато-белого света.
В его ослепительном сиянии померкла восходящая луна: ее диск приобрел зеленовато-серую окраску. Легкий туман, опустившийся в эту росистую ночь на землю, навис над бесцветным заревом легкой фиолетовой дымкой. В старом Мансе начался страшный шум, поднялась ужасная возня. А затем потрясенные зрители увидели, как сверкающие огнем проломы в крыше выбросили изнутри странный клубок переполошившихся созданий: ласточки, воробьи, совы, летучие мыши, окруженные тучами насекомых, — все вместе они представляли какое-то кошмарное облако.
Они долго кружились над черными слуховыми окнами и печными трубами; йотом это шумное дрожащее и колыхающееся облако стало редеть... И, наконец, они исчезли в темноте.
Тут все обратили внимание на то, что шум и грохот, так удивившие сначала, еще усилились, и в конце концов стали единственными звуками, которые были слышны по всей округе. Но оцепенение мало-помалу проходило: то здесь, то там послышались голоса; потом зазвучали шаги, и кучки рстогских жителей, отворачиваясь от слепящих огней Маиса, в глубокой задумчивости отправились восвояси.
Образованный читатель, очевидно, уже догадался, что необычайное явление, которое задало работу бесхитростным умам достойных жителей Рстога, было просто электричеством, установленным в Мансе. Правду говоря, эта последняя перемена в старом доме показалась им чрезвычайно странной. Подумать только: был дом как дом, разваливался потихоньку — и вдруг воскрес и, подобно Лазарю, даже прозрел! И с этого времени прирученная доктором сила днем и ночью освещала все закоулки быстро меняющего свой облик старого дома с заколоченными наглухо окнами. Бешеная энергия маленького человека в кожаных одеждах загнала в щели и трещины все, с помощью чего природа причудливыми узорами украшала разваливающийся дом. Корни ползучих растений и их листья, гнезда жаб, птичьи перья и яйца, паутина — все было вышвырнуто из Манса.
Электрические аппараты непрерывно жужжали среди рудиментарных остатков обшитой деревянными панелями столовой, в которой когда-то — в восемнадцатом еще веке — хозяин дома набожно читал утренние молитвы, а там, где он съедал свой праздничный обед, высился грязной кучей кокс. Очаг в пекарне был переделан в кузнечный горн, который фыркал и хрипел так, что оглушал всех прохожих. Раскаленный воздух, освещенный непрерывным заревом горна, заставлял добродушных, но воспитанных по Библии кельтских женщин бормотать про себя, когда они проходили мимо: «От кого несет углем и копотью, а изо рта у кого пышет огнь...»[5]. Мнение, которое добрые ллиддвуддцы и рстогцы составили обо всем происходящем в Мансе, состояло в следующем: в доме ко всем его прочим ужасам прибавился новый. Там поселился не кто иной, как левиафан. Он вроде бы спокойный, но временами становится ужасен...
А в Манс всевозрастающим потоком шли все новые и новые грузы. Прибывали ящики с оборудованием, медные отливки огромных размеров, чушки олова, бочки, корзины и тюки с бесконечным количеством предметов. Их размещение требовало места — ив жертву приносились наиболее легко разрушаемые части постройки; перекладины, балки и настил верхнего этажа были без всякого сожаления спилены неутомимым ученым. Они пошли на полки и настилы, которые заняли все пространство дома — сверху донизу. Наиболее крепкие доски пошли для грубо сколоченного широкого стола, на котором день ото дня росли кипы и пачки расчетов и чертежей. Все свои усилия доктор, наверное, сосредоточил на чертежах, остальное в его жизни было подчинено этой цели. На листы бумаги ложились странно изогнутые линии. Плоскости, профили, сечения по поверхности и в пространстве — все это опытная рука Небогипфеля с помощью чертежных инструментов быстро набрасывала на бумаге, покрывая ее ярд за ярдом. Некоторые из этих сложных чертежей он отправил в Лондон. Вскоре они вернулись обратно — уже в форме частей какой-то машины, выполненных из бронзы и слоновой кости, никеля и красного дерева. По некоторым чертежам он сам изготовлял массивные деревянные или металлические модели. Иногда он отливал их в формах, но чаще тщательно выпиливал из заготовок. В последнем случае он употреблял стальную дисковую пилу с напыленным на зубья алмазным порошком. Он разгонял ее паровой машиной и специальным механизмом до невообразимых скоростей. Эта пила больше, чем все остальное, вселяла в ллиддвуддцев уверенность в том, что доктор — преступник и колдун. Да и как подумаешь иначе, если не раз в полночь (а он работал и по ночам: ему-то не нужно было солнце) жители окрестных деревень и местечек вскакивали со своих постелей, слыша раздирающий душу визг. Пила издавала высокий звук, похожий на крик раненого; казалось, она протестует в этом отчаянном крике, захлебываясь и затихая на мгновение, чтобы перевести дух и набраться сил для нового протеста. Под конец пила всегда взвизгивала таким резким голосом, что у добрых людей до утра звенело в ушах, им снились страшные сны.
Тайна этого неземного шума, непонятный свет, не по-людски резкие манеры доктора, его явное недовольство, когда, он не был занят работой,— все это вызывало и раздражение, и любопытство. Строгое уединение, которое он тщательно соблюдал, и его наводящие страх встречи с теми, кто по долгу службы пытался к нему проникнуть, довели неодобрение и любопытство до крайних пределов. Уже составлялся заговор с целью подвергнуть его допросу с пристрастием, когда смерть горбуна Хью от удара неожиданно разрешила все.