Однако пришла пора обедать, пора варить пакетный суп и вермишель, пора запить все это бутылочкой холодного пива. В еде Вадим был неприхотлив, смотрел на нее как на скучный, но обязательный процесс: лишь бы скорее отделаться. И совсем забыл об угрозе, даже не забыл — внимания не обратил. Как впоследствии выяснилось — зря: война была объявлена.
Наутро — второе утро на даче — Вадим обнаружил на пороге кирпич. Кирпич как кирпич, ничего особенного. Одно странно: вчера его не заметил. Поднял, швырнул в кусты и тут же (история литературы диктует правило: в подобных случаях ставить отточие)… на ничего не подозревающего, еще до конца не проснувшегося Вадима обрушился поток ледяной воды, потом загремело, просвистело вниз с плоской крыши крыльца звонкое цинковое ведро, и только многими тренировками отработанная реакция отбросила Вадима назад, прижала к дверному косяку. Опорожненное ведро брякнулось на крыльцо, гремя, скатилось по ступенькам, притормозило в траве. Вадим машинально отметил: ведро хозяйское, ранее стояло возле сарая, сам видел.
Встряхнулся, как пес, — хорошо, что жара, июль! — прислушался: кругом тишина. Враг себя не выдавал, даже если и видел случившееся. Вадим сбежал с крыльца, осмотрел кирпич и ведро. Они были связаны тонкой леской, которую не сразу и заметишь: вглядеться надо. Древний трюк. Но, как видно, неумирающий: дураков в каждом поколении хватает. Дураком в данном случае Вадим самокритично назвал себя. Он вновь бросил кирпич, огляделся по сторонам. Тишина на белом свете, покой. Утро раннее-раннее, росистое, знобкое, обещающее жаркий и полный солнца день. Кругом никого.
— Эге-гей! — крикнул Вадим, не надеясь, впрочем, что Они тут же появятся.
Они и не появились. Не исключено, что Они еще безвинно спали на своих кроватях, топчанах, диванах и раскладушках, смотрели цветные и черно-белые сны, сушили теплыми щеками мокрые пятнышки слюны на подушках — извечной спутницы сладких детских снов. А ведро с кирпичом Они накрепко увязали поздно вечером или ночью, дождавшись, пока Вадим ляжет спать. Пожалуй, именно в этот момент Вадим и назвал их — Они, с прописной буквы, в чем виделось и определенное уважение к противнику, и признание весомости его обещаний, и предельная его обезличенность. Сказал же один из клона: нас много.
Жить становилось беспокойно, но пока вполне любопытно. Не скучно. Бог с ней, с водой: холодный душ утром еще никому не вредил. Лишь бы работать не мешали.
Но ведром с водой дело не ограничилось.
Когда Вадим пристроил этюдник на поляне, стараясь, чтобы в поле зрения оказались незнакомые ему лиловые, на длинных толстых стеблях цветы, похожие по форме на колокольчики, росшие кучно и густо, и еще купы низкорослых деревьев вдоль речушки — поодаль, и еще линия высоковольтной передачи — там, дальше, «и какие-то строения — совсем у горизонта; когда он умостился с карандашом в руке на складном брезентовом стульчике и, по привычке сощурившись, „фотографировал“ видимое (цветы, чудо-колокольцы — вот главное, вот центр!..), в „кадр“ вошли двое пацанят — лет семи и лет пяти. В ситцевых цветастых трусах-плавках и мокрые: речная вода, как на утках, каплями держалась на них, и в каждой капле дрожали маленькие солнца. Пацаны-утята вошли в „кадр“, плавно прошествовали через него, заглянули в ящик этюдника: что там дядя прячет? — и встали позади, как вчерашние всеведы.
Вадим развернулся к ним на своем стульчике.
— Чего вам? — сердито спросил он.
— Дядя, — сказал тот, что постарше, — вы художник.
Это был не вопрос, а скорее утверждение, произнесенное к тому же с некой ноткой обвинения.
— Ну художник, — нелюбезно сознался Вадим, уже смутно подозревая тайную связь между вчерашней четверкой, сегодняшним ведром и этими малолетними ихтиандрами.
— Нарисуйте с нас картину, — проникновенным голосом попросил старший, а младший, уцепившись ручонкой тому за трусы, все время шумно шмыгал кнопочным носом и, не жалея нежный орган обоняния, нещадно его сминая, утирал свободной ладонью.
— Легко сказать… — усмехнулся Вадим. Ему неожиданно понравилась просьба. Собственно, не сама просьба, а та изящная форма, в которую облек ее семилетний проситель. — Я, понимаешь ли, пейзажист, а не портретист… — сказал и спохватился: не поймут. Объяснил: — Я пишу — ну рисую — природу. Лес там, речку, домики всякие, коровок, — он слышал где-то, что уменьшительно-ласкательные суффиксы в разговоре с детьми способствуют взаимопониманию. — А людей, брат ты мой, не люблю… — Поправился: — В смысле: рисовать не люблю.
— Не умеете?
Откровенное презрение в голосе собеседника немало уязвило Вадима.
— Почему не умею? Еще как умею! Я же ясно сказал: не люблю. Ну как тебе объяснить?.. Ты в школе учишься?
— Во второй перешел.
— Ага. Молодец. Вот, например, писать палочки — или чего вы там пишете? — ты любишь?
— Не-а…
— Понимаю тебя, брат. — Вадим входил во вкус, сам себе нравился: этакий Песталоцци. — А считать? Арифметику?
— Не-а…
Вадим несколько растерялся.
— А географию? — он не помнил, что изучают в первом классе, да и не знал: с тех реликтовых пор, как он сам перебрался во второй и пошагал дале. Министерство просвещения не дремало; программы, говорят, чуть не ежегодно меняются.
Новоиспеченный второклашка был, однако, упорен:
— Не-а…
Вадима осенило:
— Ну а физкультуру?!
Оказалось — попал.
— Еще как! — оживился мальчик.
— Отлично! — Вадим вновь почувствовал себя Песталоцци. — Писать и считать не любишь. Но умеешь: приходится. А любишь физкультуру. Так и я. Природу рисую с удовольствием, а людей не хочу.
— Бывает, — по-взрослому согласился мальчик, сочувственно вздохнул. — Значит, не нарисуете?
— Извини, брат.
— Тогда мы почапали, — старший не без усилия отцепил ладонь молчаливого соплячка от собственных трусов и бережно сжал ее в своей. — Ладно?..
— Чапайте, чапайте, — с облегчением сказал Вадим.
Он еще малость поглядел, как бегут они по высокой густой траве: у младшего только голова торчит из-за зеленой стены, качается из стороны в сторону, а старший на бегу склонился над ним, шепчет чего-то: может, про неумелого дядю-художника, не любящего людей рисовать. А дядя-художник уже забыл о собеседниках, развернулся к этюднику, карандашом на картон замахнулся… И вдруг обмер. Натуры не было.
То есть, натура, конечно, была, но не вся. Поле имелось. Кусты и деревья, намечающие извилистую ленту реки, росли по-прежнему. Линия электропередачи исправно гнала ток по проводам откуда-то куда-то. Строения на горизонте виднелись. А вот цветы — центр этюда! — исчезли. Напрочь. Как не цвели.