— Вы как хотите, — говорит Инна Андреевна, — а я ее читать не стану.
— Я прочту, Инна Андреевна, — говорю я, и все смотрят на меня, как на покойника.
— Спасибо, милый, — улыбается Инна, и я чувствую, как становлюсь легче.
— Конечно, прочтите, Коля, — говорит Агнесса Павловна. Она поворачивается к Инне всем телом:
— Что за вздор, милочка? Вы настолько суеверны?
— Да, — Инна немного стесняется Агнессы, опускает голову и смущенно улыбается.
— Вздор! — уверенно заявляет Агнесса. — Коля прочтет, и ничего с ним не случится!
Все кивают, кто соглашаясь, кто скептически. При этом получается так, что Агнесса вроде бы вовсе не суеверна, но читать проклятую пьесу и она не станет. Я внутренне вздыхаю, понимая, что сам напросился, и теперь придется читать эту дурацкую пьесу, черт ее побери совсем… А они посмотрят, выживу ли я. Смешно и грустно. Я чувствую себя героем под восхищенными взглядами Зои и Наташи, наших красавиц, но геройство мое какое-то ненормальное — это все равно как если бы я вызвался броситься под трамвай, чтобы доказать, что погибнуть под его колесами невозможно, поскольку они закрыты защитной решеткой.
Вечером, оказавшись в своей квартирке, которую снимаю за тысячу рублей в месяц, я долго тяну, с неудовольствием поглядывая на листки с пьесой, лежащие на столе. Включаю телевизор, тупо смотрю какие-то передачи, переключаю каналы, смотрю с середины какой-то боевик, там хорошие парни побеждают плохих парней, искрошив их в капусту, и целуют восхищенных ими красивых девушек… А пьеса лежит и ждет меня. Надо читать, иначе как я взгляну завтра в глаза Инне и остальным. Что за вздор, ну не убьет же она меня, в самом деле! Я беру листки и замечаю, что рука дрожит.
Перво-наперво читаю список действующих лиц. Все как на подбор для наших актеров. Я, например, буду играть Михаила Афанасьева, это я уже знаю точно. Этот Михаил мне и по возрасту подходит, вон написано, что ему двадцать семь, и мне столько же. Вот сейчас войду в роль, пойму, как играть этого Михаила, и обязательно окажется, что режиссеру Михаил видится совсем по-другому. Опять конфликт, мое молчаливое сопротивление и нажим Павла Сергеевича. Он меня сломает, конечно же, и Михаил выйдет совсем не такой, каким я его представлял, получится неживым. Вот поэтому мне театральной карьеры никогда не сделать, во всяком случае, с нашими режиссерами. Мечтаю о хорошем режиссере. Говорят, такие водятся где-то. Только где? И на какого червячка они ловятся? Выбраться бы из этой провинции, там, в столице, и водятся эти самые режиссеры… Замечаю, что никак не могу перевернуть страницу и начать читать саму пьесу. Чужая суеверность заразительна, вот раньше же я не был таким суеверным, раньше я бы давно прочитал несчастную пьесу, даже если бы мне сказали, что она убила двадцать человек. Надо пересилить себя, перевернуть страницу…
Яркий свет в глаза. Почему так много света? Что, Викентьич, ослепить меня хочешь? Декорации незнакомые… Точнее, незнакомая комбинация декораций. Все декорации я знаю, просто они из разных спектаклей. Шкаф из одного, стулья из другого, окно из третьего — у нас всегда так делают. Хорошего художника на мизерную зарплату найти трудно, вот и комбинируют. Я один на сцене, сижу, тупо смотрю в зал, зрителей не видно из-за света, в зале тихо, никто не кашляет, не сморкается, значит, это репетиция. Вон и в суфлерской будке пусто. Куда это Парфеныч подевался, хотел бы я знать? Но зачем же так много света?
— Викентьич! — громко говорю в сияющую пустоту. — Убавил бы свет, а?
Свет послушно приглушается. Вот, теперь можно жить.
— Спасибо, Викентьич.
Глаза привыкают к полумраку зала, и я вижу, что он полон. Батюшки мои! Это никакая не репетиция! Полный зал! Когда ж такое было в нашем театре?! И тут вдруг меня словно окунают в ледяную воду и в животе становится пусто и холодно: что за спектакль? И какой текст я должен говорить?! Беспомощно оглядываюсь. За кулисами никого. Черт возьми! Обычно там хоть кто-то торчит, ждет своего выхода, Лешкина морда там постоянно мелькает, а сейчас никого нет. Надо сматываться! Текста не знаю, ничего не знаю. Поворачиваюсь и решительно направляюсь к левой кулисе. И тут из нее мне навстречу выходит Инна, в платье покроя чеховских времен, и я резко торможу, не успев выйти со сцены.
— Здравствуйте, Мишенька! — сладким голосом говорит Инна Андреевна. — Наконец-то я вас застала!
— Здравствуйте, — тупо отвечаю я, пытаюсь вспомнить, как ее зовут в пьесе, и вспомнить не могу. К тому же чувствую себя по-идиотски в своих потертых джинсах и футболке, застиранной чуть ли не до дыр.
— Присядем? — говорит Инна.
— Присядем, — соглашаюсь я.
Мы усаживаемся на стулья друг против друга. Я пытаюсь подать ей знак правой половиной лица, той, которую не видят зрители — мол, я текста не знаю!!! — она моих знаков не видит. Все время раздается какой-то не то зуммер, не то звонок, назойливо сверлит мозг, а я не понимаю — откуда он здесь, на сцене? Никаких звонков тут быть не должно.
— Я хочу сказать вам, Мишенька, — продолжает Инна, — что пришла попенять вам за то, что не обращаете на меня никакого внимания.
— Что вы, что вы! — Как же ее зовут-то, вот мучение! — Это я — то на вас внимания не обращаю?! Да я об вас все глаза измозолил!
Вот выдал, так выдал! Измозолил. Ну и словесный выверт!
— Так уж и измозолил? — Инна кокетливо прикрывается веером из птичьих перьев. Веер новый, будто только вчера сделанный. Где она такой взяла, на складе нашего реквизита, что ли? Там такого сроду не было. — Третьего дня у Рокотовых не вы ли манкировали мной весь вечер?
— Побойтесь бога, Анна Макаровна! — вот как ее зовут, вспомнил, надо же! — Вам показалось, клянусь! Весь вечер только за вами и наблюдал.
— Здесь душно, — говорит Инна. Вид у нее становится бледный, — Пойдемте в сад, подышим воздухом.
«Спасибо, Инна!» — мысленно благодарю ее, а она берет меня за руку и уводит со сцены, а сзади нас догоняют аплодисменты. Мы выходим за кулисы, Инна вдруг поворачивается ко мне, вскидывает голову и оказывается в моих объятиях. И я целую ее, и мне кажется, что сердце мое никогда не билось так сильно, что никогда в груди не было такого томления, такого блаженства. Ее руки, мягкие, нежные, обнимают меня, а губы шепчут:
— Мишенька, Мишенька, не надо, не ровен час увидит кто…
Она совсем обмякла в моих объятиях, я прижимаюсь к ней, я весь горю…
Строчки прыгают перед глазами, голова кружится, дыхание стеснено… Что это? Да это же та самая пьеса! Я ее читаю, лежа на диване! Где, где в ней написано, что я должен целовать Анну Макаровну за кулисами?! Я пытаюсь вглядеться в строчки, но нет, зрение никак не фокусируется, строчки убегают, плывут, множатся, я с раздражением отбрасываю листки, вскакиваю, мечусь по комнате, ломаю руки. Вот же она была в моих объятиях, я обнимал ее, податливую, нежную, милую. Почему это так быстро кончилось? Боже мой, неужели я действительно люблю эту женщину?! Листы пьесы шуршат под ногами, я поднимаю их, пытаюсь читать, читать, только бы вернуть это ощущение, ощущение объятий любимой женщины, но нет… Нет! Не могу прочитать буквы, они трясутся, расплываются, падают, из них не выстроишь слов, они как забытая фраза, которая вертится на языке, но которую никак не можешь вспомнить, они знакомы и незнакомы, словно буквы чуждого алфавита… Я снова бросаю листки, они падают, устилают весь пол, они белые, нестерпимо белые… Опять раздается зуммер. Откуда? Зачем? Что это за звонок? Да это же дверной звонок! Кто-то звонит в дверь! И вдруг я ясно понимаю, что стою посреди комнаты, мокрый от пота, руки судорожно стискивают листки, а в дверь продолжают звонить с маниакальной настойчивостью. Бог мой! Ведь это спасение! Я встаю на деревянные ноги, медленно бреду к двери, поворачиваю рычажок замка, дверь открывается… О-о-о, если бы за дверью стояла ОНА! Я бы умер тут же, не сходя с места!