Для Урсулы это был, конечно, жестокий удар. Но все же никто из нас не ожидал, насколько он окажется для нее тяжким…
Через три дня после суда Урсула Егги покончила с собой, отравилась.
Мы с мужем и комиссаром Гренером поехали на похороны. Был теплый, но пасмурный день. То набегали тучи и даже начинал моросить дождик, то снова сияло солнце, и капельки воды на цветах и листве деревьев начинали так весело, радужно сверкать. И радостно перекликались птицы, притихшие, пока шелестел дождь.
Лишь кипарисы, выстроившиеся вдоль усыпанной гравием дорожки, оставались темными и величаво-печальными, стерегли вечный покой старого кладбища. Городской шум, звонки трамваев и гудки автомашин еле доносились из-за высокой кирпичной стены, словно с другой планеты.
Во внутреннем дворике крематория, возле маленького бассейна, где на темной воде неподвижно застыли крупные белые лилии, собралось довольно много народа. Больше было, конечно, женщин — пожилых и совсем молоденьких, — видимо, тоже медицинских сестер, учениц и подружек Урсулы. У всех красные глаза, платочки в руках, все дружно всхлипывают. Но были и пожилые мужчины — вероятно, многим из них покойная помогла в свое время избавиться от недугов и встать на ноги.
Мать Урсулы, худенькая, совсем седая старушка, не плакала, только все время мелко-мелко трясла головой. Ее поддерживали с двух сторон сын, младший брат Урсулы, опиравшийся на костыль, и невестка, его жена. Оба они так горько, громко, неутешно рыдали, что впору было поддерживать кому-нибудь их самих. Рядом стоял и тоже заливался слезами худенький мальчик лет четырнадцати, племянник Урсулы.
К нам подошел профессор Бикельман.
— Как ужасно, как глупо, — всхлипывая, сказал он. — Полтора года назад стоически перенесла эту ужасную операцию по поводу опухоли. Страшные боли потом. Как она тогда мучилась, бедняжка! И во имя чего страдала? Чтобы теперь умереть так трагически и нелепо? Нет ни бога, ни справедливости на свете.
Слезы стекали по его морщинистому лицу и сверкали в седых прокуренных усах. Он не замечал, не вытирал их.
Медленно открылись тяжелые створчатые двери, мы все поднялись по широким ступеням. Пока пастор произносил слова прощания, я не отрываясь смотрела на лицо Урсулы. Оно было все таким же красивым, одухотворенным и строгим, но уже стало совсем холодным и отрешенным, как у мраморной статуи. Потом заиграл орган, весь зал наполнил величавый хорал Баха, трепетно забился под сводами. Звенящие детские голоса запели:
— «Возьми мою ты руку и поведи с собой…» — и пелена слез навеки скрыла от меня лицо Урсулы.
Когда все было кончено и мы вышли из кладбищенских ворот на улицу, комиссар Гренер жадно закурил длинную черную сигару, которую уже давно нетерпеливо вертел в пальцах, и вдруг предложил:
— Зайдемте куда-нибудь. Помянем ее.
Мы зашли в первый попавшийся винный погребок, сели за столик в дальнем темном углу под аккуратно вставленной в рамочку под стеклом вышивкой. Ее любовно сделала, наверное, сама хозяйка крупными красивыми буквами: «Совесть чиста — спокойна душа». Рядом висела неизменная гравюра, изображавшая не то клятву в Грютли, не то битву при Ласпене, различить было невозможно, так она потемнела от времени и ее засидели мухи. Угрюмый кельнер принес бутылку холодного лигерцского вина, разлил по бокалам. Мы молча выпили за упокой души бедной Урсулы.
— И все же, сдается мне, ее втянули в какую-то темную историю, — задумчиво проговорил комиссар. — У старухиного наследничка совесть явно нечиста.
Мы с мужем молча смотрели на него, ожидая продолжения.
— Психологически естественно, чтобы он в такой ситуации стал бы осуждать Урсулу и винить ее в смерти тетки, уж, во всяком случае, не меньше, чем прокурор или досужие кумушки. Так? — спросил комиссар у Мориса.
— Так.
— А Бромбах не упрекнул ее ни единым словом. Ведь недаром говорится: «Молчание — тоже ответ». Тут одно из двух, — продолжал задумчиво комиссар. — или он слишком умен, добр и всепрощающ, или, наоборот, прекрасно знает, почему в шприце оказалась смертельная доза морфина, и остатки совести мешают ему попрекать Урсулу. Мне кажется более вероятным второе. На ангела Бромбах мало похож.
— Значит, вы считаете, была не ошибка, а преступление? — спросила я. — Но кто же его совершил? Племянник? Его же не было в это время в Швейцарии. Разве не так?
— Так, — кивнул комиссар. — Мы проверили тщательно. Он из Ниццы никуда не отлучался, весело развлекался.
— Значит, вы думаете, будто старуху кто-то убил по его поручению, в сговоре с ним? — спросил Морис. — Не Урсула же!
— Да, на нее это непохоже, — задумчиво произнес комиссар, весь окутываясь дымом после сильной затяжки.
Мне ужасно не нравились его удушливые сигары, которые комиссар к тому же курил непрерывно, прикуривая одну от другой, но с этим уж приходилось мириться.
— И все же интуиция мне подсказывает: для племянника смерть старухи не была неожиданной, — настойчиво продолжал Гренер. — И если не сам он ее убил, были у него сообщники. Признаюсь, я даже установил за ним слежку и распорядился подслушивать несколько дней все его телефонные разговоры. Если начальство об этом узнает, мне не поздоровится. Но это ничего не дало. Никаких подозрительных встреч или разговоров.
— Нет, вы ошибаетесь, Жан-Поль, — сказал Морис. — В данном случае интуиция вас подвела. Это не убийство, а глупая, трагическая ошибка. Урсула устала, чем-нибудь отвлеклась, вот и ввела старухе слишком большую дозу морфина. Может, спутала шприцы, подумала, что это инсулин.
— Хотел бы я, чтобы все обстояло именно так и вы оказались правы, — вздохнул комиссар. — Но я старый полицейский волк и привык доверять своей интуиции. Она меня редко обманывала. И я не люблю незаконченных дел, не распутанных до конца так, чтобы они стали мне совершенно ясны. Тревожат они, как заноза в душе, нет-нет да и напоминают о себе. А это дело как раз такое…
Прошло полтора года. Мы уже начали постепенно забывать бедняжку Урсулу и всю эту ужасную историю. Первое время о ней еще напоминало имя Альфреда Бромбаха и его фотографии, часто мелькавшие в разделах спорта и светской хроники «Нойе цюрихер цейтунг». Получив наследство, он наслаждался свалившимся на него богатством, жил на широкую ногу, участвовал в гонках на каких-то удивительных автомашинах, сделанных по его специальному заказу, получал призы, устраивал приемы и празднества. Ему-то крепко повезло, не то что бедняжке Урсуле.
Но вскоре Бромбах исчез с цюрихского горизонта, кажется, переехал куда-то, и все стало окончательно забываться.