Когда Юзик начисто сбрил усы, Люба чуть было не заголосила, ибо поняла — все, конец приходит… И тогда ей стало ясно: пора самой за дело браться, ибо помощи ни от кого не добьешься: ни от ученых, ни от милиции, ни даже от боевых телевизионщиков, которые перед отъездом поклялись ее в телевизоре показать, да так почему-то и не показали… Может, и придет та помощь, но только тогда, когда уже загнется мужик, пропадет ни за понюшку табака. Не станет Юзика, и что же тогда ей, Любе, делать прикажете? Что это за женщина, когда мужчины в доме нет?
Сейчас Любе уже и нечистик в голову не лез — не до нечистика было…
В пятницу вечером Юзик вернулся с огорода в расстроенных чувствах. Опустился на табурет возле стола и сердито сплюнул на пол:
— Тьфу ты, дожили…
В другое время Люба сразу бы и спросила: «Ты что, этот пол хоть разочек мыл, что плюешь на него?» А сейчас только смотрела на Юзика и ждала, когда он еще хоть словцо скажет. Не дождалась. Молчал мужик, на пол глядя.
— Что такое, Юзичек? — Любе ничего не оставалось, как на цырлах[14] подойти к мужу, присесть рядом на другой табурет. Но взять Юзика за руку она побоялась, ибо сейчас он был слишком вспыльчивым. И вообще — непонятный какой-то. Даже вечерами, когда спать ложились, Юзик о кровати-аэродроме даже и не вспоминал — не до этого ему было…
— Только что пошел я на огород. Смотрю, за яблоней, где наша смородина возле забора растет, чернеет что-то. Я туда. А там, поверишь ли, милиционер. Молоденький. Наверное, только что школу закончил. Я ему: ты чего здесь, друг ситцевый? А он мне: веду наблюдение за объектом. Я его и спрашиваю: за мною или за женой? А он, глазом не моргнув: за всеми вместе, и за хатой тоже…
— Юзичек, а может, все-таки знахарей поищем, а? — наконец-то выбрав момент, Люба повела свою линию. — Когда уже и милиция не помогает, может, хоть они помогут. Люди не зря говорят: когда тонешь, то и за соломинку хватишься… Хуже не будет. Знаешь, когда я маленькая была и у мамки жила, у нас в Житиве так умели колдовать, как нигде. Вот, например, Адоля у нас жила. Так она скупому Евхиму корову так заколдовала, что та и в сарай не заходила, на дыбки вставала и криком исходила… И ворожея у нас была, Евка… Раньше в каждой деревне и ворожеи были, и знахари. Раньше все как-то проще было. Я думаю, что когда-то, когда болот было полно, там нечистая сила и жила спокойно. А вот сейчас, когда мелиораторы болота поосушали, вся нечисть в города и подалась. А где же ей, бедной, деваться? Ты можешь мне не верить, но я об этом давно думаю. И еще я считаю, что нас, наверное, заколдовали.
— А кому это мы зло успели сотворить? — посмотрел Юзик на мудрствующую жену. Осторожно так посмотрел. Но Люба уже почувствовала: можно, можно мужа уговорить. Жена если захочет, так и черта уговорит, не то что мужа родного. И потому голосок у Любы стал еще мягче и слаще:
— Знаешь, Юзичек, наверное, колдовали на других, а пало на нас с тобой. Такое в Житиве часто бывало.
Задумался Юзик. Еще ниже голову опустил. Заколебался, значит…
— Я тебе всю правдочку расскажу, как на исповеди, — соловьем заливается Люба. — Когда у нас телевизионщики были, их наш кабан сильно напугал. Они, наверное, как родились, так ни разу живых свиней и не видели в своей Москве. Так я им воды лечебной давала.
— Ну и что?
— Помогло, помогло, Юзичек.
Снова помолчали. И тогда Юзик спросил:
— Так куда же податься?
— Как куда? — искренне удивилась Люба. — В Студенку надо ехать. Там знахарь живет. Отовсюду к нему люди едут. И из Минска. Из Вильнюса. С Украины. Одним словом — со всего света. Вот завтра утром ты и отправляйся, благо, суббота не черная[15]…
Молчал Юзик, ничего не говорил, только жену слушал. И в самом деле что-то нехорошее стало назревать в мире, словно перед войной или перед концом света. То — авария, в которой люди ни за что гибнут, то — землетрясение, не одно, так другое стало сыпаться после Чернобыля. А сейчас вот дожили, что в своей хате покоя нету.
— Ладно, так тому и быть: съезжу. Чему быть — того не миновать, как говорил мой отец. Ну, а если и знахарь не поможет!.. — что будет делать Юзик тогда, он не сказал, но Любе стало ясно, что тогда Юзик развернется по-настоящему…
Когда болит, тогда чешется…
Юзик проснулся, когда еще и гимн по радио не играли. Оделся, лицо водой сполоснул и на двор вышел. Густой утренний туман стоял над землей, трава во дворе была мокрая и как будто припудренная. Пахло сыростью — осень надвигалась вовсю. Солнце еще не показывалось, но чувствовалось, что день будет как по заказу: солнечный, теплый.
Позже, когда Юзик перекусил и снова во дворе показался, почему-то захотелось зайти в сад. Подошел к яблоне, поднял с еще влажной земли яблоко. Крупное, желтоватое. Антоновка уже запах набирала. Сейчас, утром запах этот чувствовался остро и даже как-то осязаемо. Юзик словно в детство перенесся. Тогда все пахло остро и резко: и первый снег, который обычно неожиданно выпадал ночью, и весенние звонкие ночи, когда последний ледок с хрустом крошится под ногами, а небо чистое и глубокое, кажется, только оттолкнись — полетишь…
После сада Юзик заглянул на приречный луг где тихая Береза дымилась белым туманом — возле куста чернела фигура рыбака…
«Вот так и проживешь век, задушенный работой на заводе, ничего не сделав для души, — о себе Юзик думал, как о чужом человеке. И вдруг ему в голову пришло настолько простое и ясное, что он аж удивился: почему раньше об этом не подумал? — А хорошо все-таки, что на свет появляешься. Приятная это штука — жизнь… Вот бы только люди между собой не грызлись…»
Уже потом, когда Юзик ехал рейсовым автобусом к Студенке — небольшой деревушке на берегу Березы, где разбили Наполеона с его ордой, — чувство покоя и единения с природой постепенно улетучилось: повседневность брала свое… Глядя в окно, за которым проплывали колхозные поля, леса, деревенские хаты, Юзик думал о другом.
«Ладно, ни в Бога ни в черта я не верю, но Люба ведь правду говорит: хуже, чем есть, не будет. Заодно и этого знахаря проверю. Или — дурит он людей, или — правду говорит. Развелось этих знахарей — не ступить. Послушаешь, так каждый из них счастье да райскую жизнь обещает, только вот не сейчас, а все в будущем. Один — еще вон когда рай грозился построить: за двадцать лет. Второй тоже обещал, и третий обещает… Обещанки-цацанки, а дураку — радость… И этот знахарь, студенковский, наверное, тоже будет лапшу на уши вешать, только слушай рот разинув… Однако я тебе, знахарь мой любезный, ни слова не скажу, зачем к тебе заявился. Коль ты все знаешь, вот и догадайся сам. Посмотрим, посмотрим, какой ты у меня знахарь!»