не перевернут мир, всего лишь зажгут три пожара. Копия рукописи — вот что важно. Впрочем, подлинник в наших руках, а то, что не написано рукой самого Архилоха, можно смело объявить подделкой. Хотя кто сейчас знает руку Архилоха…
— Прости, но можно подумать, будто ты опасаешься судебного разбирательства.
— Глупости, — сказал Нестор. — Плохо, что остались люди, которые знают. Вот ты, например, знаешь лишь то, что эта рукопись написана неким Архилохом, а кто он был и о чем писал, понятия не имеешь. Иначе прикончил бы я тебя давно, мальчик мой. (Анакреон посмотрел на старика и не решился усмехнуться.) А кто-то — знает. — Казалось, он забыл об Анакреоне. — Я ничего не боюсь, но лучше все же, чтобы исчезли последние следы, последние очаги беспокойства.
Майон не находил себе места: то бродил по комнате вокруг стола, как зверь по клетке, то бросался на ложе и лежал напрягшись, сжимая кулаки в бессильной ярости. Комната в родном доме стала вдруг чужой, незнакомой, враждебной — потому что дверь привалили снаружи чем-то тяжелым и возле нее стояли стражники, а под окном, почти наглухо торопливо забитым досками, расхаживали другие, и в доме их было полным-полно.
Больше всего терзало то, что он ничего не знал о судьбе друзей. Что произошло в Афинах после того, как нагрянула орава вооруженных людей и его сделала пленником в собственном доме, можно было догадываться. Понемногу из криков и шума за окном он составил представление о случившемся: заговорщики выступили, Тезей бежал, Менестей торжествует победу. Гилл, Нида, Назер — что с ними?
Он насторожился — от двери оттаскивали что-то тяжелое, она растворилась и снова захлопнулась, человек остановился на пороге, ожидая, когда глаза привыкнут к полумраку.
— Гомер! — Он радостно вскочил, но застыл на полпути — он был уже не прежним и научился осторожности. — Как они тебя пропустили?
— Удивительные болваны, — весело сказал Гомер. — Наверняка и окно заколотили, и дверь столом приперли по собственной инициативе, приказали им охранять, вот и лезут вон из кожи.
— Но как они тебя пропустили?
— Приказ, приказ. — Гомер прошел к столу и сел. — Дружище, надеюсь, ты понимаешь свое положение? Только не цепляйся за свои тайны — все наши тайны Многомудрый расколол, как орехи. Но, на наше с тобой счастье, мы ему очень нужны. Ты и я.
— Понятно, — сказал Майон. — Не стоит и голову ломать. Троянская война началась с похищения Елены, кентавров перебил пьяный Геракл, что мы и должны внушить всем и каждому. Правильно?
— Молодец, — сказал Гомер. — Я так и знал, что не придется тебе ничего растолковывать. Подожди, не изображай статую гордой Непреклонности. Пока ты здесь торчал, в Афинах многое изменилось.
— Я знаю. На улице так вопят…
— Я не о том. Гилл мертв. Все его бумаги у Нестора. Понимаешь? Все. А копию рукописи Архилоха твоя Нида собственноручно отдала Нестору. Не веришь? Я сам ездил с ними к ее тетке, и там, в подвале…
Вот это был настоящий удар — хлесткий, ошеломляющий. В голове мельтешили бессмысленные обрывки фраз, он слышал свой голос и не понимал, что говорит.
— Как она могла? — переспросил Гомер. — Да ведь это естественно: она тебя любит и желает тебе только добра. Она — не бесплотное создание, милый мой, она обыкновенная женщина, и необходим ей дом и покой, а не сотканные из воздуха идеи и сомнительные поиски высшей справедливости. Ты проиграл, как видишь, и остается принять условия победителя.
— Нет.
— Аид тебя забери! — Гомер трахнул кулаком по столу. — Я же не о себе забочусь — о тебе. О твоем таланте. Как ты думаешь, кто нужнее людям великий аэд Майон или безвестный борец за истину, вздернутый на суку в смутные времена забытого мятежа? Ты не имеешь права так варварски распоряжаться своим талантом, он принадлежит не только тебе.
— Как я могу стать великим аэдом, если начну лгать?
— Ах, во-о-от ты о чем, — сказал Гомер. — Дурень ты все-таки, уж прости. С чего ты взял, что искусство непременно зиждется на истине? Какого ты мнения о моей «Одиссее»?
— Я уже говорил тебе, что это талантливо.
— Видишь! — Гомер торжествующе поднял палец. — А меж тем там нет и слова истины. Все выдумано. Одиссей вернулся недавно, он проторчал десять лет в какой-то заморской стране. И ничего это не меняет. Остается, как признают самые строгие критики, волнующее повествование о мужестве мореплавателя, десять лет боровшегося со стихиями и немилостью богов. Поэзия с большим философским подтекстом. Ответь честно, как ты считаешь «Одиссея» потеряла сколько-нибудь от того, что ты все узнал?
— Нет, — тихо сказал Майон.
— Так кто из нас прав и что есть истина? Я согласен, история Троянской войны — груда дерьма. Но если ты создашь о ней поэму, подобную моей «Одиссее», то не рукопись Архилоха, а твой труд будет учить людей, даст им примеры мужества, героизма, отваги, стойкости и благородства.
— Нет, — сказал Майон. — Если мы пойдем по этому пути, люди окончательно запутаются и перестанут отличать правду от лжи. Важна будет не истина, а ее толкование в соответствии с духом времени, с чьими-то желаниями, с ситуацией. И эта дорожка далеко нас заведет. Что касается Геракла, то здесь потребуется уже прямая ложь — его, миротворца и героя, нужно будет выдавать за буяна и забулдыгу, забияку, перебившего во время пирушки кентавров. Это и на кентавров бросит тень, их будут изображать грязными и низкими тварями, забудут, что среди них был и мудрый Хирон, воспитатель богов и героев, в том числе, кстати, и братьев Елены Прекрасной, — мы и их запачкаем грязью. Мы начнем производить ложь, как пирожки…
— Ты преувеличиваешь, — сказал Гомер. — Создашь то, что от тебя требуется, а дальше можешь заниматься чем угодно.
— Не получится, — сказал Майон. — Раз измажешься, потом не отмоешься. Разные у нас с тобой дороги.
— Нет у тебя дорог, пойми ты! Или-или…
— В таком случае у меня только одна дорога, — сказал Майон.
Удивительно, но он не чувствовал боли от утраты друга — видимо, они давно уже стали чужими, просто раньше ум и сердце не хотели мириться с этой мыслью, а теперь не осталось ничего недосказанного.
— Я тебя не упрекаю ни в чем, — сказал Майон. — Ты талантлив, и ты искренне убежден в своей правоте. Это как раз самое страшное.
— Но ведь это — все?
— Да, — сказал Майон. — Но, оказывается, и мертвым небезразлично, что станут говорить о них живые. Мне кажется все же — тебе очень одиноко будет одному.
Не ответив, Гомер постучал в дверь кулаком, его выпустили. Дверь