Четыре стены. Непрозрачная плоскость потолка.
Могила.
С трудом переставляя ноги, возвратилась Марья в свою комнату-конуру. Села на кровать и даже не задумалась — думать было мучительно, просто села, чтобы устало сидеть. «Чай вскипятить?» — не хватало сил додумать мысль о кипячении чая.
Казалось, голова набита ватой, хлопчатобумажной, нестерильной. И эта вата то сыреет, то сохнет. Но когда вата высыхает, не появляется ощущения легкости, только сухость чувствуешь. А когда намокает, то не охлаждается, потому что намокает горячим, и тяжесть мокрой ваты тянет голову вниз.
Марьюшка знала, что надо бы проглотить несколько таблеток и заварить травку, тогда сразу можно было бы подняться и даже ходить. Но зачем ходить или стоять, если так хорошо лежать на полу, если так хорошо, что пол прохладный — лучше, чем ветер в лицо лыжнику. И коричневость линолеума у щеки лучше, чем голубизна снежных вершин под ногами, а лужица слюны, потихоньку скопившаяся на полу, лучше озер Рица, Балатон и самого большого хранилища пресной воды — Байкала, в последнее время несколько загрязненного.
Из пустоты комнаты Марья увидела перед собой жирную асину рожу. «Рожа — значит, рожу», — обрадовалась Марья. Про Леху не вспоминала, вспомнила о сыне. Тяжелым молоком набухла некормившая младенца грудь, и сладкая эта тяжесть отдалась во всем теле: в руках, не качавших, в чреве, не носившем, в сердце, тычущемся в ребра, как слепой щенок. Ссохлась на глазах, словно вытаяла, округлая физиономия Асмодеихи с глазками-пуговками, кожа натянулась, обрисовав длинный череп Ивана Козлова. «Это не ты ли меня им предал?» — догадалась Марья. — «Нет, Маша, не я, я бы с радостью, честно сказать, тебя, другого, папу-маму, правду-родину, все на свете — знакомство-то серьезное, такая услуга зачтется», — зачастил Козлов, но Марья не дослушала его, отмахнулась. «Нет, — сказала, — ты тут ни при чем вовсе. Сама об тебя потерлась, когда захотела, сама и к ним пошла. Оставайся с богом, Иван, с богом уютнее».
«Непорочное зачатие», — сказала сама себе и засмеялась. Потом захотелось ей открыться отцу, сообщить, что все нормально, что живет с одним парнем со своего курса и замуж за него собирается: «Ты не смотри на меня так, ну, прости, только без него я не могу. Ты не волнуйся, пожалуйста, и не нервничай, лучше помоги, он талантливый, надо только устроить его по-доброму, чтобы не пришлось доказывать ему теории на деле, чтобы не самому возиться с железками и не хватать горстями рентгены, и все будет хорошо». Зеленая полынная звезда вспыхнула и закатилась на небе, оставив холодный тающий след. Или, может, это увлекшийся Мисюра воплощает безумные свои теории в то, что можно руками потрогать? В то, что лучше руками не трогать?
Со стороны кажется, что ничем не мог бы пособить гениальному своему зятю в другой отрасли работающий Копылов. Но это только кажется. И вот уже лехино начальство, полностью оторванные от жизни академики, с интересом поглядывают на молодого ученого и предрекают ему большое будущее. А Марья блещет среди научных жен недюжинными познаниями в искусстве. В академических кругах любят поговорить об искусстве. Хотя, конечно, на первом места разговоры о модах и о детях. Хорошо, если детей много. Трое детей: две девочки и мальчик. «Лешенька, — шепчет Марья, ловя руками темную пустоту комнаты. — Лешенька!» — как шептала, наверное, дева Мария: «Иешуа!» — над своим неправедно зачатым сыном-богом.
— Да она совсем не в себе, — сказал чей-то, не Асин голос.
— Наверное, заболела, — вынырнула из пучины Марья. «Надо же, — трезво и здраво подумала. — Зимой, в самое холодное время, бегала по скользкому, навстречу ветру — и ничего».
Было утро. Зареванное, опухшее от ночных слез лицо солнца медленно поднималось с локтей горизонта.
Марья была голодна. Во всяком случае, когда ее кормили, она ела.
— Вам надо поехать с нами, Марья Дмитриевна. Вы совсем больны. — «Нет!» — отрицательно и тихо качала головой Марья. Из мелькания пятен складывалось опять ненавистное лицо Асмодеихи:
— Сейчас ты уедешь с ними и все забудешь. Уедешь и забудешь.
— Ася! Как же я? Не хочу! Я не смогу.
— Все забудешь. Забывать легче, чем хранить. А если напомнит тебе кто-то или пройдешь мимо памятного места случайно, только болью отзовется память, усталостью и желанием не знать.
— Но Леха? И девочки? А сын — я так хочу сына! Сына моего верните!
«Забудь, забудь», — стучали в висках часы. Забудь.
Уже в декабре, когда восторжествовала зима, вернулась Марьюшка в свой выставочный зал. Вернее, то, что от нее осталось, — что взять нельзя или никому не понадобилось. Лечили долго и вроде бы подлечили. Не в ЛТП, конечно, в ЛТП только ревнивые мужья у злых жен попадают. И не в психушке — от нервов лечили, по-благородному. Еще раз собрался с силами организм, какие-то разрушившиеся было связи восстановились в мозгу. С тех пор, как исчерпало себя понятие «душа», мозг стал заботить медиков, как никакая другая часть тела.
— Несчастная, конечно, женщина, ни семьи, ни детей, — кивали на нее вахтерши, когда Марья, постукивая мелко каблучками и кутаясь в теплый платок, вела по залу очередные экскурсии пионеров или ветеранов.
— Выпивала она раньше крепко. В газетах как пишут? «Женский алкоголизм». Но теперь — нет, теперь вылечилась, — рассуждали между собой. — На работу аккуратно ходит. Добросовестная. Странная, правда, да кто без странностей?
И грели чай в старом самоваре. Зима в тот год выпала снежная. Стеклянный куб выставочного зала плыл в метелях, как айсберг. Только чаем и согревались.
Теперь работала Марья Дмитриевна ровно и без напряжения, будто кукла заводная. При определенном тренинге вообще можно проводить стандартную экскурсию с закрытыми глазами. Но художники, особенно молодые, постепенно начинали относиться к ней со все большим уважением, с тем уважением, с каким относился бы человек, упавший в колодец, к хозяйке колодца, давно и навечно в нем живущей.
Правда, с годами стали уже чаще уставать ноги и болеть глаза. Марья Дмитриевна обычно присаживалась в погожие дни на скамью в негустой аллейке по дороге домой. Сидела, отдыхала, смотрела на проходящих мимо. На чужую жизнь.
Люди спешили, бежали, опаздывали. Иногда возникало в толпе знакомое лицо: то вдруг блеснут на круглых щеках глаза-пуговки, то взмахнет, исчезая, хвостом лукавая чернобурка.
Однажды на скамейку рядом с Марьюшкой села девушка, распахнула настежь сумку, что-то искала, утерянное. Марья замерла на мгновенье, увидев на рукаве выпуклую, цветной гладью вышитую букву «Л», потом позвала, как из давнего сна: