— И запомнил?
— Думаю, что да. Не все, конечно!
— А я запомнил — слово в слово. Там сказано: «Павшим за Господа Бога и Испанию». И дальше идет много имен. Есть среди них имена твоих братьев?
На лице Франсиско отразилась досада.
— К чему ты это?
— Нет там имен и моих сыновей, которые умерли в лагере от ран, не получив последнего причастия. А разве они умерли не за Испанию? И не за бога? И какое право имели люди, поставившие этот камень, решать, кто умер за бога, а кто нет? Зачем это за него решать? Пусть бы он сам разобрался, кто отдал жизнь за него! Я так считаю, что мои сыновья отдали жизнь за бога.
«И когда это кончится, все одно и то же», — думал Франсиско.
Симон же сказал:
— Знаешь, порой я боюсь, что у меня затуманится рассудок. Я боюсь забыть. Ведь все мы стареем. И тогда я говорю: возблагодарим бога за то, что у нас есть памятник. Спасибо тем, кто его построил. И пусть никто и никогда его не разрушит. Пока он стоит, я не забуду. Вот ответ на твой вопрос.
Буря оборвала их спор. Дождь хлестнул по лицам рыбаков и оросил их руки, будто слезами боли. Крупные вздрагивающие капли задерживались на кирпичах и оштукатуренных стенах, и юркие ящерицы скользили по камням, ища убежища в расщелинах. Улицы опустели, но вскоре появились ребятишки, они пускали бумажные кораблики в бурных мутных потоках и распевали веселую песенку про какую-то давнюю трагедию, которая теперь вспоминалась как забавное происшествие.
Коста наблюдал, как постепенно стихал дождь, как выглянуло из-за облаков солнце и ожили вокруг все краски. А потом стих совсем и ветер, побежденный горячим дыханием лета. Остаток дня Коста слонялся по берегу, смотрел, как постепенно успокаивается море, и гадал, насколько сильно будет волнение, которое к утру обязательно достигнет прибрежных вод, и сможет ли он выйти на своей лодке. Косту одолевали дурные предчувствия.
Он долго не шел домой, пока в потухшем вечернем небе не растаяли очертания верхушек сосен. Старуха мать хлопотала во дворике, готовя ужин.
— Вернулся? — спросила она. — Как же все было?
— Да не сказать, чтоб плохо, — ответил он. — Беспокоиться, во всяком случае, нечего.
— Садись. Сейчас все будет готово.
Коста уловил отвратительный запах варившейся в кастрюле араны.
— Да мне что-то не хочется есть, — сказал он.
Только что-нибудь повкуснее араны могло бы пробудить у него аппетит после всех волнений этих дней. Предстоящее томительное ожидание казалось невыносимым. Двенадцать часов отделяли его от завтрашнего утра, когда он выйдет в море, и он не представлял, как убить оставшееся время. Теперь, когда беспокойство, связанное с посещением Полицейского участка, немного улеглось, с новой силой вспыхнула притихшая было тревога за Элену. Сегодня вечером должно было прийти обещанное письмо, и Коста знал, что ему будет страшно распечатать его.
— Чего ему было надо? — спросила мать.
— Кому?
— Лейтенанту.
— Ничего. Захотел поговорить со мной. Только и всего.
— Ну, это хоть что-то новенькое. Впервые кто-то из нашей семьи побывал в полиции и вернулся не беднее, чем был раньше.
— Да правда же, все в порядке, — уверял Коста. — И рассказывать нечего.
— О чем же он захотел с тобой поговорить?
Коста попытался пропустить слова матери мимо ушей и, открыв шкаф, принялся перебирать лежавшие там рыболовные снасти, однако мать не отступалась, и он понял, что кое-что рассказать ей все-таки придется.
— Ну, раз уж тебе обязательно надо знать, ладно, — это все насчет армии…
Коста лихорадочно соображал, что ему сказать и о чем умолчать, прекрасно понимая, что она со своей подозрительностью может вообразить, расскажи он ей все, как было.
— Видишь ли, оказывается, мы оба были под Тэруэлем. Это когда всех парней вроде меня, в которых они не были уверены, отправили на передовую. Я же рассказывал тебе… там меня и зацепило осколком, еще до того, как я ухитрился смыться из пехоты в тыловые части…
Парней, в которых они не были уверены… с которых нельзя было спускать глаз… все те же затасканные доводы в свое оправдание, которым она заставляла себя верить, подобно тому как смышленый ребенок упрямо заставляет себя верить в добрых фей.
— Он не просил тебя шпионить для них? — вдруг спросила мать.
— Конечно, не просил. Просто разговаривал со мной по приятельски — мы же служили в одних частях. — Коста запнулся, почувствовав, что должен в свое оправдание сказать что-то еще. — В конце концов, откуда ему знать, как все было на самом деле? Мне ведь еще как приходилось вертеться, не то бы меня живо пустили в расход.
Старуха, медленно ступая, стараясь не делать лишних движений, пошла за кастрюлькой и снова, в который уж раз, подумала: до чего же странно — незаметно подкравшаяся старость сделала тело таким немощным, а ведь голова по-прежнему ясная.
— Ты бы лучше поел, — сказала она, — завтра у тебя будет нелегкий день.
Она снова ушла и принесла бутылку прошлогоднего вина — слабенького и мутноватого, но и такое было редкостью в их доме. Он удивился. Она села на свое место. Коста взял вилку и ломоть хлеба и отковырнул кусок разварившейся рыбной мякоти.
— А ты разве не будешь есть? — спросил он и посмотрел на мать. Она покачала головой.
Уже почти совсем стемнело. «О чем она думает?» — размышлял Коста. Его беспокоило, почему мать перестала задавать вопросы, не позволив ему пустить в ход отговорки, которые он успел за это время придумать.
Приняв решение, старая женщина почувствовала потребность вдосталь насмотреться на знакомые вещи. Она встала и зажгла в ' доме свет. Все предметы стояли на своих местах, до того привычные, что глаз уже перестал их замечать, но теперь под ее пристальным взглядом они послушно выступали вперед: парадная утварь на верхних полках, до которых было трудно дотянуться, — красивые расписные кувшины и фляги, ни разу не оскверненные употреблением; фотография мужа, на которого фотограф напялил дурацкую шляпу, слишком сильно увеличенная и оттого, как призрак, расплывчатая; икона святого Петра, которого благочестивые последователи решили произвести в испанского рыцаря, облаченного в доспехи; распятие в позолоченном футляре, с упавшим с креста Христом, который лежал, поверженный, среди римских солдат, увенчанных тюрбанами на манер мавров. «Оставь, я поправлю, — каждые два дня говорил ее муж, и так целых десять лет, — завтра же все сделаю». И эта святыня стала для нее вдвойне священной — именно благодаря его привычке тянуть и откладывать, — привычке, превратившейся после смерти в добродетель; всякий раз, увидав на дне футляра пыльную костяную фигурку, она почти физически ощущала присутствие мужа. Да, каждая пустая комнатка дома, где она прожила почти полвека, хранила крупицу священных для нее воспоминаний.