И тут же осознал, что никакого перевоплощения не было. Габриэль Риос жил сам по себе, ничего не зная о Рослове, а Рослов все знал о Риосе, читал его мысли и как в зеркале отражал в себе его чувства. Повторялась, в частности, римская история с совмещением сознании, когда одно не знает, что на нем паразитирует другое. Тогда их было двое, Рослов и Шпагин, потеснившие сознание двух римлян первого века, теперь компания «перемещенных» увеличилась вдвое — к ним присоединились епископ и Смайли. И все они знали друг друга, как Риос и Пасо, Паскуале и Грин. Какими средствами добился этого Селеста, как извлек он из своих невидимых емкостей информацию о где-то существовавших или кем-то придуманных участниках повстанческого движения Запаты, как совместил он их материализованное создание с нервными клетками, импульсами и биотоками четырех реально существующих, мыслящих, чувствующих и действующих людей нашего времени, ни Рослов, ни Шпагин, конечно, не знали. Даже приблизительно, гадательно не могли они представить себе физическую природу такого «перемещения».
Но оно действовало, воссоздавая течение жизни, как максимально приближенный к реальности кинофильм. Четверо друзей с чужими именами сидели и беседовали у костра в другом пространстве и времени. Рослов — Риос, состоящий в личной охране Эмилиано Запаты, взглянул на тусклое, едва освещенное окно на втором этаже брошенной владельцами гасиенды, где сейчас обсуждался план предстоящего завтра похода: огонек за окном задрожал и пропал в темноте.
— Вот оно и погасло, — машинально произнес Рослов.
— Что погасло? — спросил Смайли.
— Окно генерала. Сейчас он придет сюда. Готовься к встрече, Боб.
— Меня зовут Паскуале, — усмехнулся Смайли. — Идиотское имя.
— Имя как имя, — флегматично заметил Шпагин. — Не все ли равно, чье имя будешь носить какие-нибудь два часа.
Епископ, он же Грин, молча встал и прошелся вокруг костра. Он, видимо, был взволнован.
— Вы рассчитываете только на два часа, доктор Шпагин? Мне почему-то кажется, что это увеселение продлится дольше, — сказал он, снова присаживаясь к костру.
— Успокойтесь, ваше преосвященство, — откликнулся Рослов. — Глоток мескаля — и все как рукой снимет. — Он уже полностью освоился в обстановке, и сейчас его явно забавляло суетливое волнение епископа. — Но, кажется, журналист Грин предпочитает виски?
— А епископ Джонсон согласен и на мескаль. Бросьте-ка мне эту флягу.
Джонсон — Грин поймал бутылку, отхлебнул из нее и вздохнул. А Рослов подумал: «Селеста швыряет нас из века в век, из страны в страну, и надо иметь чертовскую способность к мимикрии, чтобы оставаться в Риме вольноотпущенником Клавдием, а в Мексике начала века пеоном Габриэлем. И в то же время быть самим собой, ни на мгновение не терять этого зыбкого права. Впрочем, сейчас нам оно предоставлено полностью: пользуйтесь, выкручивайтесь, подгоняйте события. А что подгонять, если я почти ничего не знаю о мексиканской революции, бурлившей здесь еще до семнадцатого года, когда и мой отец-то еще не родился. Да и мой „подопечный“ мексиканец знает о ней немногим больше. Был с Запатой с начала гражданской войны, а вряд ли поможет мне оценить политическую и военную ситуацию. Кто-то сказал: взводный командир мыслит в пределах взвода, ротный — в пределах роты, и только главнокомандующий — в масштабах армии. А в каких масштабах прикажете думать мне, рядовому из личной охраны начальника, неграмотному пеону, который вместо подписи ставит крест?»
И тут же он услышал ответ. Знакомый беззвучный Голос монотонно отстукал в сознании:
«Ты же не Габриэль Риос, ты Рослов — психолог и математик, биокибернетик и материалист. Человек из другой среды и другого времени. У тебя остались твоя логика, твоя реакция, твое мышление. Действуй. Ты решающий фактор эксперимента».
«Только я?»
«И твои спутники тоже. Я дал вам в руки модель истории».
«Хочешь узнать, что мы с ней сделаем?»
«Нет. Хочу узнать, что она сделает с вами».
Голос умолк, и Рослов с сожалением подумал, что так и не успел спросить, сколько времени отпущено им на эту вторую жизнь. Но размышлять об этом было уже некогда: к костру подходил человек, в котором Рослов, а точнее Риос, узнал Запату.
— Присаживайся к огню, Эмилиано, — запросто сказал он, подвигаясь, — и расскажи нам, что ты придумал на завтра.
Что отразилось в глазах Риоса, Рослов не знал, но он с жадным интересом смотрел этими глазами на высокого загорелого мужчину в короткой кожаной куртке и огромном, как тележное колесо, мексиканском сомбреро. Но не сомбреро, и не черные узкие штаны с бахромой по швам, и не залихватски закрученные усы привлекли его пристальное внимание, а большие, глубоко посаженные глаза Запаты. Казалось, в них пылало неугасимое пламя, сразу обжигающее любого, заглянувшего в эти глаза и тут же подчинившегося, преданного, верного и влюбленного.
— Многое. Один из путей к победе, — усмехнулся Запата. — Только почему спрашиваешь ты, а не американец?
Епископ не отрываясь смотрел на огонь костра. Казалось, он не слышал Запату, поглощенный мимолетными видениями, возникавшими в оранжевом пламени и тут же исчезавшими, изменявшимися, как цветные стеклышки в трубке калейдоскопа. Что узрел в них епископ? Темные своды собора в Гамильтоне или шумный редакционный шабаш в Нью-Йорке, где он, журналист Грин, диктует свое интервью с героем Мексики. Не отрываясь от огня, он спросил:
— А для чего вам нужна победа?
— Разве ты до сих пор не понял? Тогда зачем ты с нами, американец?
— Хочу знать правду. Твою правду, Запата.
— Это не моя правда. Это правда обездоленных и ограбленных, раздетых и голодных. Это правда народа.
— А ты знаешь, что нужно народу?
— Знаю, американец. Я видел, как у людей отнимали последний клочок земли, как целые деревни вымирали от голода, я видел алчущее и раздетое горе. А ты спрашиваешь меня, знаю ли я, что нужно народу.
— Но ведь можно было обратиться к властям. Есть, наконец, суд.
Послышался горький смешок Запаты.
— Не смеши меня, американец. Я добрался до самого Диаса, когда хозяева гасиенды де Санта-Крус отняли землю у жителей Аненекуилько. Мы просили только одного: вернуть нам землю. И знаешь, что он нам посоветовал?
Епископ отрицательно покачал головой.
— Обратиться в суд. Мы поверили, а они бросили жалобщиков в тюрьму и потом расстреляли их, чтобы никто не мог рассказать о милостях великого правосудия. Я вовремя понял, чем это пахнет, и решил действовать по-другому.
— Один?
— Зачем один? И сейчас в моей армии есть те, кто начинал со мной в феврале девятьсот одиннадцатого. Ты помнишь, Габриэло, как это было?