Машине, чтобы она угадывала возраст, показали несколько человек. Она рассмотрела их, сопоставила возрастные признаки и… стала всем новым людям давать на несколько лет меньше. Все объяснялось просто — больше половины изучаемых были женщины. Они добросовестно показывались машине, а возраст свой по привычке называли на несколько лет меньше; средние данные у машины оказались заниженными. Я очень гордился такой высокохудожественной находкой и с этой минуты полюбил машину. Рассказ кончался тем, что молодой изобретатель сообщал ей способность к действию.
Я читал рассказ в редакции после работы. И шеф сказал:
— У вас дома есть ящик?
— Есть, — ответил я. И гордо приврал: — Я выдерживал его в ящике полгода, а потом достал и подправил.
— Зря, — сказал шеф.
— Подправил? — спросил я.
— Нет, достал, — радостно сказал шеф. — До рассказов, юноша пылкий со взором горящим, вы еще просто не доросли. Счастье, что написали не роман. Или роман тоже написали? Ну-ну, пишущий да обрящет, как говаривал Нерон, сжигая писателей.
Шефу никто не возразил.
Ты шла со мной к остановке по холодной сквозной аллейке, с хрустом разламывая весенние льдинки на лужах, и говорила. Лучше бы ты молчала.
— Зачем, ну зачем ты читал этот рассказ? — говорила ты. — Ну пускай ты графоман, одержимый страстью покрывать бумагу никому ненужными крючками. Но зачем читать вслух? Кретинские мысли, сдобренные юмором восьмиклассника. А ведь кончал журналистику, мог бы научиться писать, по крайней мере, менее коряво. Почему ты молчишь? Хочешь поссориться? Я тебе не дам этого сделать.
О, как мне нравился мой рассказ, как лживы и непонятливы были все, кто пытался очернить его и меня вместе с ним. И Леночка, любимый человек, предала меня без единой попытки помочь или хотя бы ободрить. Ложь окружала меня со всех сторон. Небо только прикинулось безоблачным, скоро должен был пойти дождь; усталые люди уступали место детям и инвалидам, в душе проклиная их появление; кондуктор говорил с безбилетным ремесленником сладким голосом штрафующего контролера. Мир притворялся добрым, чтобы ударить из-за угла.
По улице неторопливо ехал новый, только с конвейера, мощный зеленый экскаватор. А следом, не отставая ни на метр, шла машина неотложной технической помощи.
К счастью, больше ни одного рассказа я никому не читал. А написал я их штук пять. В них рождались и гибли целые цивилизации, неслыханные катастрофы потрясали громадные миры. Уже потом я понял, что сила воздействия не в грандиозности, а в достоверности событий. В достоверности, путь к которой лежит через деталь. Для деталей нужны знания, а их-то мне и не хватало.
Леночка, я очень тебя люблю, для тебя одной я сижу и пишу этот дневник — отчет о сделанном за время отпуска. Сделанном для тебя, и ни для кого больше. Помнишь? Мы полюбили друг друга еще в институте. Мы так старательно скрывали это, что наш декан Каращук, мрачный и очень несчастный человек, однажды даже сказал про нас:
— Такое удивительное безразличие друг к другу — я был уверен, что они давно женаты.
Поцеловал я тебя на скамейке около Гоголя в августе, перед третьим курсом. Ты сказала, что мне должно быть стыдно — сверху смотрит великий сатирик, переживший в середине прошлого века’ трагедию творческого разлада с самим собой. Ты всегда была умной девочкой, и меня это немножко угнетало. Но я поцеловал тебя еще раз и перестал чувствовать себя неучем и кретином. В тот вечер нам не хватило в кафе-мороженом двух рублей, я оставил паспорт, а когда назавтра расплачивался, на бумажке было написано, что я должен два с полтиной, и мне снова пришлось бежать в общежитие. Помнишь? А помнишь?…
Мы договорим с тобой потом.
Помнишь вечер в редакции, когда мы все засиделись допоздна, и шеф вдруг вызвал меня к себе?
Задание, которое я получил в тот вечер, было абсолютно невыполнимо.
Лаборатория академика Ренского в Институте бионики сделала небольшую машину, имитирующую глаз человека. Мы писали об искусственном глазе и о работах лабораторий, бывали там, и она не очень. интересовала сейчас газету, если бы не один обидный факт: сам Ренский журналистов не принимал. Поговаривали, что методы, которыми он отделывался от прессы, попахивали вмешательством нечистой силы. Один из наших ребят, вездесущий Колька клялся, что уже был у него в кабинете — крошечной клетушке, отгороженной прямо в лаборатории. Колька обманул секретаршу и вошел в кабинет. Ренский поднял голову от стола с разложенными бумагами, и тут-Колька каждый раз говорил, что ему не поверят, а потом повторял, не привирая от раза к разу, — тут что-то внутри него сработало помимо его воли. Он повернулся и пошел к выходу. Он пытался повернуть, но ноги стремительно несли его сами. Сотрудники, оторвавшись от дел, громко смеялись, глядя на него. Секретарша смотрела на него и жалеюще улыбалась. В дверях своего кабинета стоял Ренский и молча смотрел Кольке в спину. Только за порогом Колькины ноги остановились, но вернуться он побоялся.
— Видите ли, нас сейчас не волнуют работы лаборатории. Сделайте очень небольшую статью, но чтоб она обязательно начиналась словами: «В беседе с нашим корреспондентом академик Игорь Янович Ренский сказал…» Вот и все, что мне от вас нужно. Даю двухмесячный срок. Ясно? Будьте.
Так сказал шеф.
— Игореха, он не зря терпеть тебя не может, он уже три или четыре раза приглашал меня с ним пообедать или сходить в театр. Назло ему, а? Ты ведь сможешь.
Так сказала Леночка.
Все получилось быстро и просто. Не пришлось переодеваться ни прекрасной турчанкой, ни работником Мосгаза.
В июне я взял отпуск и снял комнату в поселке под Звенигородом, прямо возле дачи Ренского, через забор от него. Хозяйка дома, вдова писателя, сдала мне комнату почти бесплатно, когда я сказал ей, что я инженер, что свой отпуск хочу посвятить работе над стихами, которые пишу давно, но пока не хочу печатать. Вспомнив, как все свободное время таскал стихи из одного журнала в другой, я повторил:
— Да, да, пока не хочу.
— Это очень редко в ваши годы, — сказала вдова и не хотела брать с меня деньги. По часу в день она рассказывала мне о муже, опусы которого так полюбили читатели, что он еле успевал ездить с одной читательской конференции на другую и уже ничего больше не успевал писать. На третий день она познакомила меня с Ренским.
Мой расчет был обдуманно точен — каждому нужен свой доктор Ватсон, ведь с женой и родными о своих научных делах Ренский, очевидно, не разговаривает. Эго всюду одинаково — у каждого члена семьи существует неизвестно как возникшее прочное чувство, что домашним уже все на свете сказано очень давно. И тут подворачиваюсь я. Ренский ежедневно говорит со мной, я пишу статью, шефа увозят с инфарктом, та же машина возвращается за мной и Леночкой. Куда мы поедем, я еще не думал, но понимал, что поехать надо. Очень уж это было бы красиво.