— Знаете, тезка, лет пятнадцать тому назад я консультировал пуск следящей аппаратуры на одной большой электростанции. Генераторы один за другим пускала в ход бригада наладчиков, очень веселые и симпатичные ребятишки-москвичи. На пуск последней машины я остался вместе с ними — мне была очень знакома эта беготня, поиски ошибок в схеме, спешные измерения и догадки, которые по ночам кажутся гениальными. Я бегал с ними, держал кому-то вольтметр, с кем-то прозванивал защиту, а сразу после пуска выпил с ними спирту, отпущенного на протирку контактов.
В шесть утра мы уже звонили главному инженеру. Звонил, собственно, бригадир, а я стоял в толпе наладчиков. Кто-то на меня облокотился, кто-то дышал в ухо, я был молод и счастлив так же, как они. Главного инженера подняли, он подошел заспанный, хмурый, говорил очень вяло. Слышали все, ему звонили по селектору.
— Сергей Федорович, — сказал бригадир. (Я до сих пор помню подтеки мазута у него на лице). Пустили мы ее, проклятую. Двенадцать часов бились.
Голос главного инженера не выразил никакой радости.
— Знаю, — сказал он. — Я вчера об этом в газете читал.
Тезка! Вам надо было видеть их лица!
Ну, и потом еще. В журналистах ходит очень мало людей, хоть немного знающих то, о чем они пишут. Элементарные познания. На той стройке крутился фотокорреспондент, говорливый и в общем неплохой вроде парень. Его абсолютное невежество во всем, кроме выдержки и диафрагмы, поражало нас и очень веселило. Так вот, с легкой руки наладчиков он отправил в свою газету фотографию огромной гирлянды подвесных изоляторов с надписью: «По этим изоляторам скоро потечет ток в родной Ленинград».
А информация необходима. Не научный обмен, а популярное изложение, хотя бы запах, что ли, проблем. У ученых просто не доходят руки, да и писать они не мастера. Таких, какими были среди ученых Ферсман, Бабат или Константиновский, единицы. Вот вы, инженер, отпуск свой тратите на стихи, а не хотелось бы вам писать о науке?
— Нет, — сказал я. И в эту минуту говорил правду.
К одному и тому же Ренский возвращался очень часто, иногда вскользь, а иногда очень подробно.
— Раньше люди просто не знали этой проблемы. Да, собственно, и сейчас большинство знакомо с ней по газетным полемикам и буйной фантастической литературе. Фантасты давным-давно писали о бунте машин, но всерьез об этом никто не думал, не было реальной почвы. А потом начался первый спор: сможет ли наше кибернетическое устройство мыслить? Не сразу, нет, через какой-то срок. Сможет ли в принципе? Ну, сейчас ясно, что сможет. Это время уже сравнительно недалеко. Но ведь проблему соревнования машины и человека мы придумали сами, незаметно для себя сами же ее и раздули, а теперь очень постепенно, но неотвратимо перерождаемся. Нет, вы такого еще не знаете, в этом смысле мои студенты, будущие кибернетики, шаг вперед по сравнению с вами. Я неверно выразился — шаг назад. Они уже по-настоящему серьезно относятся к возможностям машин.
— Выходит, не было у бабки заботы?
— Не-ет, без этого порося человек обойтись не может. Если хотите, это больше похоже на того ирландца. Знаете?
— Нет.
— Это забавная штука, не помню уже, где я ее прочитал. Одного ирландца заметили за странным делом — он тщательно засовывал в щель дощатой мостовой бумажку в пятьдесят долларов. «Что ты делаешь?» — спросили у него. «Я уронил в щель десятицентовую монетку». — «А зачем засовываешь крупные?» — «Чтобы было из-за чего вскрывать мостовую», — сказал ирландец.
У нас то же самое. Началось с маленькой проблемы, а теперь мы все серьезнее относимся к делу наших же рук. А утрата юмора — первый признак любой духовной ненормальности. Ну, хорошо, машины все за нас делают или будут делать через несколько лет, они все сложнее и самостоятельнее. Но ведь это отнюдь не предвещает катастрофы. Ну, будут они мыслить. Ну и что же? Все равно ведь хозяин — человеческий ум. И был и останется. Он гибче, сильнее. И не скоростью вычислений или объемом памяти. Вовсе нет. Он сильнее точным ощущением цели — не промежуточной, а конечной, умением мыслить нелогично и на первый взгляд даже неразумно: сильнее юмором, сердечностью, которая диктует подчас сумасбродные поступки; словом, тем единством духовных процессов, которые я назвал бы душой, если бы не боялся впасть в идеализм и поповщину. У машины этого не будет никогда, даже если она научится ставить цель, самовоспроизводиться и самообучаться.
И все-таки те, кто имеет дело с этими машинами, начинают преувеличивать их возможности. И через какие-нибудь тридцать-сорок лет думающий опытный инженер начнет бояться своего помощника — автомата, управляющего производством. А где-нибудь в лаборатории химик, вместо того чтобы следить за результатами опытов, будет обдумывать способы защиты от механического лаборанта, работающего с ядом. Самовнушение — лавинный процесс. Появляются первые симптомы, и это уже страшно, это грозит духовным вырождением, какой-то машинной цивилизацией. Не сразу, через века. Мы сами сдаем позиции. Впрочем, вы еще не ощущаете этого. Но вам хоть понятно?
Передо мной сидел старый человек с очень усталым лицом.
Боязнь дела своих рук — это болезнь, которая подкрадывается изнутри, развивается годами, иногда десятилетиями, но неотвратима.
Если она существует, эта боязнь. Иногда я вдруг ловил себя на том, что верю ему. Потом спохватывался. «Это просто от усталости, психический закидон», — думал я. А потом верил опять, и мне тоже становилось страшно. Я пробыл здесь достаточно и уже мог спокойно уезжать, сделав текст беседы из обрывков разговоров. Но уезжать не хотелось. Было жаль Ренского, который сочинил себе начало этого процесса боязни, хотелось его переубедить. Но дня через два он сказал сам:
— Все, в чем я вас убеждал, что говорил, я вам продемонстрирую, глаз закончили полностью. На него действуют те же раздражители, что и на обычный глаз. Мы его из профессионального лихачества снабдили даже слезными мешками и уже залили в них подсоленную воду. Все, как в жизни. В форме глаза, огромный и голубой. Я закажу вам пропуск в институт и покажу интересный опыт.
Он помрачнел.
— Я проверю свои мысли жестоким, но верным способом. У меня группа студентов-математиков с прошлого года изучает молекулярную электронику. Предмет сложный, сравнительно новый, я бы спокойно разрешил им пользоваться книгами. Все равно — кто не знает, не разберется.
А завтра пользоваться книгами запрещу. И уйду, предупредив, что глаз, следящий за ними, включен. А вы, вы убедитесь — они настолько уважительно относятся ко всемогуществу кибернетики, что в книгу никто не полезет. Плакать будут, а не заглянут. Машины они боятся больше, чем человека, выполняющего те же функции. Она ведь не знает ни жалости, ни снисхождения. Словом, потом им придется пересдавать.