— Помнишь Каллиопу? — спросил я. — Как она появилась у тебя в рубке. Как предстала в одеянии Венеры с цветком в руке? Помнишь, как у тебя тогда дыхание перехватило. Возмечтал, наверное, койсик, голова закружилась…
Хозяин ответил не сразу, некоторое время громко сопел. Неожиданно в рубке возникло еще одно кресло, пробежало, замерло, обрело тяжесть, будто кто-то коснулся сидения. В то же мгновение в рубке обрисовалась Каллиопа. Королева фей, русалок и вил, пра-пра-пра-, уж не знаю, какая по счету, внучка Афродиты, была в легкой прозрачной накидке, пышную прическу скрепляла усыпанная бриллиантами диадема. В правой руке держала жезл Флоры, в другой цветок. Рядом с ней вживе родилось еще одно сидение. На него, скорописью очерчиваясь в воздухе, взгромоздился друг мой Георгий, супруг царицы любви, владелицы всякой травинки, всякого побега на Земле. Всем им она дает силу роста, всех одаривает страстью. В углу обозначился худущий — просто скелет — старик с редкой козлиной бородкой, в походном одеянии римского легионера.
Василь Васильевич!.. Он же Агасфер, наказанный Иисусом Христом за дерзость.
Я стиснул челюсти, приказал.
— Отставить!..
Изображения сгинули. Только китайская роза, пышно разросшаяся по рубке, напоминала о былых временах, когда мы все четверо собравшись на борту койса, в соседстве с бестелесным капитаном фламатера мчались на бой с раруггами.
— Да, только роза и осталась, — угадав мои мысли, шепотком признался койс. — Знаешь, сколько мне с ней пришлось повозиться, чтобы сохранить корешок. Сколько раз приходилось вырубаться, замыкаться в исходную оболочку, одолевать серое лимбо. Теперь видишь, как разрослась. Не служебное помещение, а цветник. Приятно дышать…
— Как же тебе это удалось?
— Изготовил специальный блок для поддержания жизнедеятельности.
— Вот и отключи его на время отдыха.
— С ума сошел! Да у меня выключатель не сработает, пока я розу не сверну в исходную оболочку. Весь изведусь.
— Вот и помайся в отключке! И импульсов тревожащих подбросим.
Я сделал паузу, потом тихим, с пришептыванием, голосом приказал.
— Теперь, «Быстролетный», разбуди во мне оборотня из рода Змеев Огненных Волков. Освободи дух пращуров, вдохни в меня силу семи богатырей, позволь пробиться в небывалое. Сними заклятье фламатера.
Он не ответил, однако спустя мгновение меня обдала волна жгучих, пронзительных до боли воспоминаний.
Я взвыл.
Все, творившееся со мной, происходило въявь. Я вновь ощутил себя потомком тех доисторических, сотворенных в пробирке хранителей, почувствовал знакомую тяжесть на бедрах — воспоминание о волшебном поясе, утерянном возле Сатурна, отозвалось острой болью, плачем об утрате. Умывшись слезами, я поверил в себя, припомнил уроки Каллиопы, рассказы Василь Васильевича.
Вернослужащий жаждал снов, желал забвения, мечтал познакомиться во сне со своим alter ego. Тропинка, открывшаяся мне в дебрях воспоминаний, привела меня на берег таинственного озерка, где я когда-то выловил Каллиопу, умыкнул ее и доставил Георгию-царевичу.
Вот ее завет…
Я подошел к взросшей на скудной металлической почве китайской розе — земному цветку, особенно пышно цветущему в утробе койса. Оторвал лепесток с раскрывшегося алого бутона, наложил крестное знамение.
Затараторил, забубнил:
На море на Окияне, на острове Буяне, на полой поляне, под дубом мокрецким сидит раб Божий, нарече Быстролетный, тоскуя. Кручинится в тоске неведомой и в грусти недознаемой, в кручине недосказанной.
Идут восемь старцев со старцем, незваных, непрошеных; гой ты, еси раб Быстролетный, с утра до вечера кручинный ты. Что, по что сидишь такой на полой поляне, на острове Буяне, на море Окияне?
И рече раб Божий Быстролетный восьми старцам со старцем: нашла беда среди околицы, залегло во ретиво сердце; щемит, болит головушка, не мил свет ясный, постыло мне. Воззовиша восемь старцев со старцем грозным грозно; начали ломать тоску, бросать тоску за околицу.
Кидма кидалась тоска от востока до запада, от реки до моря, от дороги до перепутья, от села до погоста, от края священного Обода до края; нигде тоску не приняли, нигде тоску не укрыли. Кинулась на остров на Буян, на море на Окиян, под дуб мокрецкой — там и сгинула. Оставила раба Божьего Быстролетного и по сей день, и по сей час, и по сию минуту отзовись сердце раба Божьего Быстролетного сном праздничным, беглым.
Потом я размял лепесток, положил на полку и наказал.
— Когда покину рубку, сглотни снадобье, — после чего направился в сторону выхода.
— Слышь, Серый, — уже на воле, когда я выбрался на выступающий из воды корпус койса, из поднебесья до меня долетел шепоток. — Попробуй, впаяй ты этим губошлепам веру. Сколько им во мраке томиться.
Спускаясь в кубрик, я мысленно разбудил Хваата. Тот, пробудившись, вскочил на ноги, вскинул лазерный карабин, ошалело пробежал вдоль бортов. Затем вернулся к лазу в трюм, грузно осел на уложенную в бухту снасть, с которой я рассказывал сказки, и уставился в полнозвездное ночное небо. В его взгляде читалась волчья, нечеловеческая тоска.
Устроившись на койке, я толкнул в бок лежавшего рядом Тоота. Тот мгновенно открыл глаза, сел, удивленно глянул в мою сторону.
— Чего тебе? ЧП?
— Не-е… Слышь, товарищ, подскажи.
Инженер вновь улегся, повернулся в мою сторону.
— Что тебя тревожит, Роото?
— Вот, понимаешь, приходится убеждать других в том, во что сам не до конца верю.
— Это очень важно, товарищ?
— Очень.
— Меня в полночь будить?
— Да.
— Так поверь!
Он зевнул, лег на спину и тут же захрапел.
Воистину, блажены нищие духом, ибо их есть Царствие Божие.
Я вздохнул, улегся и закрыл глаза. Как у них все просто, у товарищей!..
Утром на палубе все сторонились меня, закованного в кандалы. Капитан, оказавшись рядом со мной, буркнул, чтобы я дальше середины палубы не заходил, держался от кормовой надстройки подальше. Видно было, что после того, как он проспал вахту, прежняя самоуверенность покинула его.
Я пожал плечами.
— Жрать где прикажете? Вместе со всеми или здесь же, возле борта?..
— Срок у тебя условный. Пока не осознаешь… Вместе со всеми.
Я не выдержал и тихо спросил Хваата.
— Послушай, брат, а себя старики за что в оковы?
— За то, что проворонили, каков ты есть гусь на самом деле.
— Каков же я гусь?
— С придурью, а хорохоришься так, словно провел год на дежурстве в безатмосферной дали.