— Дак разве интереса к фарту быть не должно? Что я, на счастье прав не имею? Мудрите, дядя… Конечно, жизнь ваша уже недолга осталась и заботы меньше. А мне еще жить и жить, и что плохого, если лучшего хочется?
— Кому не хочется, — уже спокойно отвечал Фомин, — дело не в этом. Ежели ты себя в жизни так направил, чтобы вместе со всеми лучше жить, и на то ударяешь, тогда ты человек настоящий. А мне сдается: ты как есть только о себе думаешь, себе одному фарту ждешь — тогда тебе всегда к старой жизни лепиться, на отрыв от всякого нового дела. Может, и сам того не осмыслив, ты хочешь перед другими выделиться, не имея за душой еще ничего. Вот тут и приходится о фарте мечтать. Встречал я вашего брата. Уголовными душами их зову — сообрази-ка, в чем сходство с блатюками.
— Никакого сходства не вижу, выдумки одни! — зло ответил радист.
— Самое прямое. Уголовник почему на преступление идет? Да потому, что хочет хватануть куда как больше, чем ему по труду, да по риску, да и по соображению полагается. Человечишко самый негодный, а туда же: хочу того да сего. Опять же, другой и способность имеет, и силу, и риск, а запсиховал — работать скучно, не для меня это, не желаю. Однако деньги-то, и побольше, между прочим, подай. Вот в чем уголовная-то суть. Ты хочешь себе не по заслугам, не по работе, а о фарте мечтаешь — тот же уголовник ты! Только закону боишься и хочешь, чтоб само свалилось.
— Один я, что ли, так? — уже тише отвечал радист.
— Горе, что не один. Таких, как ты, есть еще повсюду и середь нашего брата рабочего, и середь кого хошь — инженеров, артистов, ученых… Эту уголовную болезнь и надо лечить в первую очередь, чтоб скорей в коммунизм войти…
— А лечить чем?
— Ну, «чем, чем»… Сызмальства воспитанием настоящим, учением, а потом знанием. Только знание жизни настоящую цену дает и широкий в ней простор открывает. А то бьешься, бьешься, чтоб понять, как я со своими жилками!
— Это вы правильно, — покорно согласился радист, — с образованием куда легче. Диплом — он цену человеку поднимает, разряд, так сказать.
— Кто тебе так мозги повернул? — снова начал сердиться старый горняк. — Только разряд у тебя в голове. Книг, что ли, таких начитался, было их раньше много. Вывели те писатели так, что без высшего диплома и не человек вроде… девку замуж не возьмут без диплома. А для какого лешего ей диплом, ежели она к науке склонности не имеет? Вот и явились теперь такие, с порчеными мозгами. Какая ни на есть работа через силу вами делается, а почему, ты мне ответь!
— Не могу ответить, только верно, есть люди без интересу к своей работе.
— А все потому, что не на месте они: один в науку ударился, как баран в чужой двор, другая — инженер, электрик или химик по диплому, а по душе — самая хозяйка толковая, и мужа бы ей хорошего да ребятишек пяток и по сельскому хозяйству фрукты какие сажать да птицу разводить. Вот оно и получается, что работа не мила, а немилая работа хуже каторги, если ты век свой должен на ней стоять. За дипломом погонятся, а себя вроде как к каторге приговорят, несмышленыши. Писатели, опять же, — где бы добрый совет подать — лупят без разбору: гони диплом, а то и герой не герой, и женщина не женщина, а вроде быдло отсталое. Неправильно это, и ты неправильно рассуждаешь со своим дипломом!
— А как же правильно?
— По-моему, вот как: знание — это не то, что тебе в голову в обязательном порядке набьют, а что ты сам в нее положишь с любовью, не спеша, выбирая, как цветы или камни красивые. Тогда ты и начнешь глядеть кругом и с интересом и поймешь, как она, жизнь-то, широка, да пестра, да пресложна. И житьишко твое станет не куриное, а человечье, потому человек — он силен только дружбой да знанием и без них давно бы уже пропал. Житья бы не стало от дураков, что ничего, кроме своего двора да животишка, не понимают…
Радист умолк и долго не подавал голоса. Старый забойщик удовлетворенно усмехался, поглядывая в сторону Александрова, как бы призывая его в свидетели своей победы. Геолог кивнул ему, слегка улыбаясь. Он смотрел мимо старика и ничего не сказал.
— Вот, Кирилл Григорьевич, верно я говорю? Каждому надо свои светлые жилки искать…
— Это так. Только всегда ли найдешь? Да и каждому ли дано?
— Знаю, о чем думаете, Кирилл Григорьевич! Как вам теперь быть без тайги, без гор… Оно понятно! Только найдете вы свои жилки непременно, другие, но найдете.
— Других не хочу, не верю! А если не верю, то как пойму я, что другие — настоящие? И где искать, куда кинуться… мне? — Геолог кивком показал на свои ноги, аккуратно уложенные под одеялом.
— Конечно, трудно, особо если подумать куда. Ну а насчет того, настоящие или нет, на то есть верная указка, и вы ее знаете…
— Нет, не знаю!
— Указка одна — красота. Это я хорошо понимаю, да объяснить не сумею, однако вам надо ли… разве ему… — И забойщик ткнул пальцем в радиста, ничем не отозвавшегося на выпад.
— Красота… правильно. Но мне… ползучий я, будто гад!.. Сейчас для меня все серым кажется, потому что внутри серо!
— Неправильно, Кирилл Григорьевич! Вспомните, как шли мы в тридцать девятом от шиферной горы сквозь тайгу голодом. Припозднились на разведке, продукты кончились, снег застал…
— Конечно, помню! Тогда мы лунный камень нашли.
— Так я насчет его. Помните, перевалили мы Юрту Ворона и двое суток шли падью. Мокрый снег с дождем бесперечь, ватники насквозь, жрать нечего…
— Да, да, и вечером… — встрепенулся геолог. — Расскажите, Иван Иванович, я не сумею. А наш Алеша пусть послушает, — кивнул он радисту. Скептически настроенный юноша старался скрыть свой интерес.
— Точно, вечером поперли мы из пади через сопку. Крута, ичиги размокли, по багульнику осклизаешься, а тут еще навстречу стланик разрогатился, хоть реви. На гребнюшке ветер монгольский морозом хватанул. Покатились мы вниз едва живы. Тут место попалось, жила или дайка стоячая, вдоль нее склон отвалился, и получилась приступка, а далее, в глубь склона, пещерка не пещерка, а так, вроде навесу. Забились мы туда, дрожим, огонь развести — силов нету, дальше идти — тоже, и отдыхать невозможно — холодно. Тут уж мы не серые ли, по вашему слову, были? Куда серее, насквозь. Оно получилось наоборот. Помните, Кирилл Григорьевич?
Геолог, ушедший в прошлое, кивнул забойщику:
— Все помню, рассказывайте!
— Холод потому сильней прихватывал, что разъясневать стало. Тучи разошлись, и над дальним западным хребтом солнышко брызнуло прямиком в наш склон. Глаза у меня заслезились, я отвернулся — и обмер. Нора наша продолжалась узкой щелью, а в той щели, на выступе, будто на подставке какой, громаднейший кристалл лунного камня, с голову… да нет, побольше! Засветился огнем изнутри и пошел играть переливами, струйками, разводами… Будто всамделе взяли лунный свет, из него комок слепили, огранили, отполировали да еще намешали туда огней разноцветных: синих, сиреневых, бирюзовых, багряных, зеленых — не перечесть. И не просто светит, а переливается, гасится да снова вспыхивает. Тут мы — шестеро нас было разного народу, молодого и старого, ученого и неученого, — как есть голодные и мокрые, про все забыли и перед кристаллом замерли. Будто теплее стало и есть не так хочется, когда глядишь на такую вот вещь… — Фомин заволновался и ухватился за свою жестянку для махорочного курева.